Повести и рассказы
Шрифт:
Сойдя с трамвая, Фома сразу же пошел к Ней, — так у них было обговорено в последних письмах. Она жила с родителями в собственном доме на окраине, у самого леса, и идти нужно было через весь поселок. Фома шел, делая зигзаги туда, сюда, возвращаясь назад, — смотрел поселок и удивлялся потрясенно: как изменилось все за три года! Не осталось ни одного барака, совсем не узнать места, где он жил до семи своих лет, даже и ДОК, на котором работал пильщиком дядя Вова, бивший его ремнем, и тот снесли, а вместо всего этого — котлованы, новые шлакоблочные и панельные дома…
Свадьбу решили играть тихую, домашнюю, да
Герка и испортил свадьбу.
Выпил и стал говорить за столом громче всех, а потом начал подковыривать Фому, и скверно подковыривать:
— Слышь, Галош, а ты че матушку не приволок? Самое раздолье ей! И выпила б, и обслужила б кого… А, Галош?!
Фома пытался сначала отделываться шуточками, но Скоба не останавливался, расходился все больше и никак не называл его иначе, кроме как Галош, — пришлось выводить Скобу из-за стола, выталкивать со двора, он вырывался и орал на всю улицу:
— Родители! За кого выдаете, знаете?! Яблоко от яблони далеко падает?! Мать профура, лагерница, и сын такой же! Он вам еще покажет, попомните мое слово!..
Какая цена Геркиному слову? Что теща, что тесть, проживя рядом с ним, забор в забор, три уж года, знали, какая цена, да брошенное слово что выпущенная пуля, — испортил Скоба свадьбу. Теща проревелась, тесть посмурнел, — они уже имели возможность познакомиться с его матерью. Как ни хотелось Фоме объявляться ей, да все, решил, лучше объявиться самому, чем будет она искать его через завод или через знакомых, и сходил к ней, навестил: все та же комната, та же кровать, тот же стол, только тумбочка заменена да к табуреткам прибавился стул. Ей было сорок три, а выглядела она на все пятьдесят, волосы вылезли, стали редкие и сплошь поседели, голос сел и сделался сиплым. Она все выпытывала у него нынешний его адрес, он не дал, но то ли она выследила его, то ли выяснила как-то в обходную, и в один прекрасный день заявилась. Как на грех, дома оказались только Нинкины родители, и она заняла у них пятнадцать рублей — будто бы на свадебный подарок сыну с невесткой, сейчас у нее нет, а к свадьбе как раз отдаст, — и все при этом, как передавали потом Нинкины родители, толковала что-то про манную кашу, которой она в детстве кормила Фому от пуза, несмотря на то что была война…
— Да успокой ты их, ну, что они, не видят меня, что ли! — зло говорил Фома Нинке, выйдя с нею на крыльцо, в знобящее, сыплющее первым снежком предночье. — Ну, что они так? Что, слепые совсем?! Это вот Скоба фрукт, что, похож я на Скобу?
— Нет, Ром, нет, — прижимаясь к нему горячим тугим телом, говорила Нинка и целовала в губы. Ей не нравилось его дореволюционное имя, и, узнав, что Фомой он стал из-за ошибки делопроизводителя, она стала звать его так, как замышлялось. — Я им скажу, не бойся… Но только ты не обмани. Вот какой есть… Так счастливой хочется быть! Если б ты знал, как хочется!..
— Будешь, а чего ты! Будешь, — расслабляясь, обещающе говорил Фома, одной рукой нося ко рту сигарету, другой жадно прижимая Нинку
— Нет, правда-правда! — говорила Нинка.
— Да ну а чего ж неправда!.. — говорил он, прижимая ее к себе и стискивая от желания зубы.
Через год с небольшим, в новогоднюю ночь, успев забежать в наступающий год всего на три минуты, жена у Фомы родила. Парня родила, богатыря: рост — пятьдесят четыре сантиметра, вес — четыре сто…
А в конце апреля, когда сыну подходило четыре месяца, умерла у Фомы мать. Умерла она в больнице, попав пьяной под трамвай, и Фому разыскали через милицию. Как, в общем, жила, так и умерла. Да еще под самые Майские, и оттого хоронить ее пришлось уже после праздников — ну, будто нарочно постаралась испортить их!
Строительная контора, в которой мать так и проработала все эти годы, выделила через профсоюз немного денег, тесть с тещей тоже чуток подмогли, оркестра Фома не нанимал, поминок больших не устраивал, гроб, машина, могила да оградка — все расходы. Но и все равно ударило по карману: полгода уже он работал один.
Фома нес с товарищами, которых попросил помочь ему, гроб с матерью, забрасывал потом ее могилу землей, а думал о бабке. Как он виноват перед нею: на два дня за все годы выбрался к ней, на два всего дня! И потом в могилу не проводил. Хоть и не по своей вине не проводил, но все равно! Мать вот, алкоголичку эту, бросившую его, хоронит, провожает, а ее — нет!..
Вадька Боец, когда сели за стол помянуть — не столько и помянуть, сколько так уж, по традиции, посидеть, — когда выпили по первой, вдруг сказал, глядя и на Фому, и куда-то мимо него, будто за ухо ему куда-то:
— А знаешь, Фома, ты не помнишь, совсем шкет еще… а я-то все ж в школу ходил… а матушка твоя доброй была. Ну! Красивой, помню, и доброй. У нее ж мужиков много было, это точно, так это, ну, и таскали, и вот помню: она меня шоколадом угощала. Ей-бо, не сочиняю. Так просто. Не просил. Шла, шла и вдруг зовет: на-ка. В войну-то!
— Ну и что? — спросил Фома. Они сидели в «зале», в общей комнате, которая считалась тещи с тестем, и он прислушивался к голосам в соседней комнате, где жена возилась с сыном. Ему хотелось быть там, рядом с нею. У сына в праздники стало что-то неладно с желудочком, часто кричал, часто просыпался ночами, и надо бы, наверно, было к врачу, да из-за похорон вот не вышло.
— А ничего, — отозвался Вадька на его вопрос, — так просто. Вспомнилось.
«Ага, добрая. Давала всем кому не лень», — запоздало подумалось Фоме, но говорить это вслух он не стал. И мать все-таки, и какие-никакие, а поминки…
Товарищи его, и Вадька тоже, поев, что им предложили, начали собираться, встали, Фома проводил их до крыльца и, закрыв дверь, бросился в комнату к жене с сыном. Оттуда последние минут пятнадцать не доносилось что-то никаких голосов.
И сын, и жена спали. Сын в колыбельке, обратив к потолку из белого пеленочного кокона покойное, безмятежное безбровое лицо, жена, сидя на стуле, головой с подложенной под нее рукой — на спинке колыбели. Фома замер, затем осторожно стал пятиться назад, но половица под ним взвизгнула, и жена моментально подняла голову и опухше, одурело посмотрела на него.