Повести и рассказы
Шрифт:
— Ну хорошо, хорошо, не буду! — и углы рта лысого офицера повисли.
— Нет, пожалуйста, это интересно, — нетерпеливо проговорил Николай Ребров.
Лысый с готовностью подсел к нему на кровать и сказал:
— Благодарю вас… Хотя вы еще очень молоды… И, конечно, вам это будет непонятно. Так вот я и говорю… Когда бог благословит вернуться на родину, уйду в монастырь, в затвор.
— Предварительно омолодившись в Париже, — насмешливо прибавил черный и сердито запахнул халат. — Молодым старцам в монастырях лафа.
— А вы, Дешевой, про оптинских
— Я монашенок знаю. Одна, сестра Анастасия, два раза в неделю приходила ко мне белье чинить. Потом забеременела, и ее выгнали из монастыря.
— Циник, — втянул голову в плечи лысый и, обхватив локти ладонями, сгорбился.
— Лучше быть циником, чем святошей и ханжей.
— Ах, оставьте!.. А вот и суп…
— Ура! С курицей!.. — закричал Дешевой, и оба с лысым бросились целовать руки сестре Дарье Кузьминишне.
Николай Ребров худ и желт, как еловая доска, у него непомерный аппетит, он проел новый шарф, рубашку и теперь проедает серебряные часы. Под подушкой у него двадцать франков. Это — капитал. Дарья Кузьминишна ему как мать. Она очень строга, предписания врача исполняет в точности, и орлиные глаза ее зорки.
— Вот ваша курица, вот ваша булка, — говорит она. — Кушайте, ничего… Дайте мне еще франк… Ужасно дорого все. Я куплю вам масла и кофе… А на ночь ничего не получите: у вас температура все-таки скачет. Да! приходила… как ее… Мария Яновна… Знаете такую? Три раза… Я ее не пустила к вам… Не для чего…
— Напрасно, — с грустью сказал Николай и вздохнул, — Ах, как жаль… Неужели три раза? Я ее очень люблю. Ведь она была сестрой…
— Замужних любить грех, — улыбнулась Дарья Кузьминишна, и лицо ее вдруг помолодело.
— Я ее любил так, просто… По-хорошему.
— Я и не сомневалась в этом, — и она мечтательно уставилась взглядом в окно.
За окном падал рыхлый редкий снег, и догорала зимняя заря.
А когда заря погасла, и в комнате был полумрак, вошел солдат. Он отряхнул шапкой валенки и, озираясь по сторонам, робко спросил:
— Который здесь будет Ребров Николай?
— Я, — и юноша взял из рук солдата письмо.
Сестры не было. Он вскрыл конверт.
«Коля, милый братъ! Обязательно сегодня. Ждемъ. Я въ четырехъ верстахъ отъ тебя. Да ты отлично знаешь. Приходи, если поправился. Письмо посылаю наугадъ. Необходимо, необходимо встретиться. Твой Сергей».
Николай вплотную подошел к солдату и тихо, почти шопотом:
— Кланяйтесь Сергею Николаевичу. Я приду.
После обеда из соседних комнат к ним набралось несколько человек выздоравливающих офицеров, поживших и молодых. Конечно, — шашки, грязные анекдоты, подтруниванье над лысым. Дешевой кого-то успел обыграть, с кем-то поругался, кричал:
— Армия! Какая к чорту у нас армия?.. И что мы за офицеры? Где наш император?
— Я не императору служил, а народу, — возражал гнилозубый, с рыжими, седеющими усами офицер. — И теперь служу народу.
— Кулаком по зубам
— Врете! Нахально врете…
— Господа, господа! — тщетно взывал лысый. — Это ж свинство, наконец!
— Молчи, отец игумен! — гремел басом Дешевой.
Кто-то из дальнего угла:
— Князь Тернов преставился…
— Ну?! Когда?
— Сегодня утром. Кранкен.
На мгновенье пугливая тишина и сквозь подавленные вздохи:
— Царство небесное… Еще один ад патрес…
Некоторые наскоро, как бы крадучись, перекрестились. Дешевой перекрестился усердно и с отчаянием.
— А вместе с князем — еще двое: Чернов и Сводный.
— Царство небесное, царство небесное…
Пожилой человек с запущенной седеющей бородой сжал виски ладонями и, застонав, уставился в пол. Дешевой надтреснуто запел:
Наша жизнь коротка-а-а… Все уносит с собо-о-ю-у-у…— Не войте, ну вас!..
Дешевой боднул головой, брови его отчаянно взлетели вверх:
— Э-эх, выпить бы! — треснул он кулаком в стол.
Пробило восемь. Сестра Дарья Кузьминишна быстро развела всех по комнатам и выключила свет:
— Покойной ночи.
К девяти все стало тихо. В коридоре горела лампочка. Николай Ребров надел две пары толстых шерстяных чулок, а сверху чьи-то старые галоши, разорвал сзади по шву халат, загнул его полы, на манер штанов, накинул на плечи казенное одеяло и прокрался коридором к выходу. Пусто. Заскрипела дверь в сени, — куча, прикрытых рогожею гробов — скорей, мимо — и вот он на дворе. Возле калитки — караульный:
— Куда? Кто такой?
— Дарья Кузьминишна приказала зайти за хлебом.
— Иди, да скорей! Скоро запру.
Мороз небольшой, и лесная дорога в тишине. Юноша, надбавляя шагу, жадно вдыхал пахучий и крепкий, как брага, воздух. Закружилась голова, ноги шли вслепую, как у пьяного, спину прохватывал холод. Но вскоре, насытившись кислородом, кровь распалила мускулы, и душа юноши взыграла. Ах, как хорошо вырваться от смерти, чтоб видеть вот эту ночь, вот этот лес, дышать, и радостно плакать, и улыбаться звездам. Юноша не двигался, юноша созерцал себя и жизнь, а двигалась дорога, сначала медленно, потом быстрей, быстрей, и вот Николай Ребров у цели.
Та же комната в антресолях барского дома, тот же красноватый свет под потолком.
— Брат, Сережа!
Сергей Николаевич мгновенье стоит с открытым ртом:
— Колька, мальчик! Ты?!. Вот так маскарад…
И, разрывая об'ятия, тянется пухлая рука пухлого Павла Федосеича:
— Эге! Вьюнош! Что за вид…
Покрытая инеем большая кукла срывает с себя чалму, одеяло, халат, и, греясь в одном белье, у жаркой печки, торопится рассказать про свою жизнь. Торопится и брат с Павлом Федосеичем, торопится денщик и двое незнакомых, бородатых — высокий и низенький — увязывают вещи, наскоро глотают полуостывший чай, жуют с хлебом колбасу.