Повести и рассказы
Шрифт:
— Где мисс Гольдмарк?
— Здесь, в здании, — бросил он.
— Вам незачем держать ее здесь. Почему вы ее не отпустите?
— Нам незачем держать здесь и вас, Клэнси, — пожал плечами Фредерикс.
Не обращая на него внимания, я сказал Камедею:
— Отпустите ее. Мне было дано задание, и я его выполнил. Мне было приказано найти Хортона, и я его нашел. К ней это не имеет отношения. Отпустите ее.
Камедей спокойно произнес:
— Ни черта вы не выполнили, Клэнси. Ни черта.
Прежде чем что-то сказать, я осмыслил слова Камедея. И решился:
— Хотите знать, что я о вас думаю?
— А
— Думаю, что вы, Камедей, просто мерзкий, грязный таракан. Вот что я думаю о вас, Камедей.
Шея его набухла, кровь ударила в лицо: оно раздулось и побагровело. Он дернулся вперед, но затем взял себя в руки и опустился в кресло. Затянулся и сказал:
— Это дорого вам обойдется, Клэнси.
— Как дорого? — уточнил я, и голос мой был столь резок, что со стороны могло показаться, что вместо меня говорит кто-то другой. — Во что конкретно это мне обойдется? Что вы собираетесь сделать? Убить и спрятать труп? Прорубить выемку в фундаменте и укрыть меня навеки?
Камедей молчал, заговорил Фредерикс:
— Не думайте, Клэнси, что вы тут самый гордый.
— Почему бы и нет? Я знаю, что ожидало Гришева. Гришев тоже знал. Вы думаете, ему хотелось умирать? Вот вы сидите, трое умников. Неужели вы верите, что Гришев ринулся под пули, потому что был героем? Черта с два! Он просто рассчитал: что в лоб, что по лбу — одно и то же. И он выбрал самый легкий путь. Или ему этот путь показался самым легким. Он, однако, был русский. А мы ведь не русские? Или я ошибаюсь?
Тут в первый раз заговорил Артур Джексон:
— Вы слишком громко разговариваете, Клэнси. Слишком громко разговариваете и слишком много думаете.
А Камедей добавил:
— Не усложняйте ситуацию, Клэнси. Не усложняйте ее для себя, не усложняйте для нас, не усложняйте для кого бы то ни было.
Я подошел к ним и прошептал:
— Я уже сказал вам и не раз говорил вашим психологам: никакой бомбы не существует. Ее никогда не было.
Фредерикс поманил меня пальцем.
— Предположим, мы поверили вам, Клэнси. Поверили безоговорочно. Откуда вы знаете, что Хортон говорил правду?
— Знаю.
— Что-то вы больно много знаете! — прорычал Камедей.
— Я знаю, что он не делал бомбы, — произнес я негромко, держа себя в руках.
— Раз вы смогли бы сделать бомбу, то почему не Хортон?
— Потому что я — это я, а Хортон — это Хортон.
— Вот этого-то мы и опасаемся, — улыбнулся Джексон. — Того, что вы не Хортон.
Мне не нравился ни один из них, но меньше всего мне нравился Джексон. Все они базировались на определенной теоретической предпосылке, и как полицейский или бывший полицейский я мог профессионально признать правомерность такой теоретической предпосылки и целесообразности принятия мер на ее основе, пусть до определенного предела. Но для Джексона теоретическая предпосылка переставала быть предпосылкой и теорией: она становилась реальностью. При любых обстоятельствах мне говорить было нечего и незачем, и когда заговорили они, просто стали опять задавать те же самые вопросы.
Я либо не удостаивал их ответом, либо отвечал коротко «да» или «нет». Но когда они стали обсуждать проблему Гришева, я сам их спросил, неужели они всерьез полагают, что при наличии бомбы Гришев бы поступил так, как он поступил, ринувшись под выстрелы. Я пытался доказать свою точку
— А разве это что-нибудь меняет? — удивился Камедей.
— Если бы бомба действительно существовала, Гришев не совершил бы самоубийства.
— Он не совершал самоубийства, — настойчиво утверждал Джексон. — Он попытался вырваться. У него был «люгер» Гомеса и собственный пистолет. Он попытался вырваться, оставив вас, девушку и Хортона в положении подсадных уток. Предположим, что действительно в Нью-Йорке нашлась бомба. Вы считаете, что это было бы важно для Гришева? Что он слезы лил по Нью-Йорку? Вы в это верите?
— Мне тошно вас слушать, — сказал я Джексону. — Мне тошно вас слушать, когда вы выражаетесь таким образом. Правда, тошно. У Гришева было столько же возможностей вырваться оттуда, как у меня отсюда. И вы прекрасно об этом знаете.
— Мы абсолютно ничего не знаем, — вздохнул Фредерикс.
— Вы самодовольный болван, — с отвращением произнес Камедей. — Вы ничему не научились, Клэнси. Вы залезли на крышу и не желаете спускаться.
Они опять вызвали двоих полицейских в форме, и те отвели меня назад. Но теперь у меня забрали сигареты, шоколад, пепси-колу, и в комнате не осталось ни одного печатного слова: ни книги, ни газеты. У меня забрали ремень и галстук, пиджак и носки, и в таком виде я просидел до утра. Забрали у меня и часы, так что я потерял счет времени. В комнате было маленькое окошко, но очень высоко — с толстым молочным стеклом. Создавалось ощущение почти полной темноты, поэтому я решил, что наступает утро.
На этот раз пришли трое, и далеко не психологи. Это были парни старинного образца с мощными мускулами. Они тут же стали меня обрабатывать. Инструментом служили короткие отрезки резинового шланга. Иногда они работали голыми руками, но действовали аккуратно и профессионально, не оставляя видимых следов. Не знаю, сколько времени они мною занимались: три часа, четыре часа, пять часов или только час; при подобных обстоятельствах счет времени ничего не дает.
В процессе обработки мне задавали вопросы. Они сажали меня на стул, потом выбивали его из-под меня. Они спускали лампочку с потолка и светили ею прямо в лицо. Они допрашивали меня и одновременно обрабатывали резиновым шлангом. Меня оставляли на полу, чтобы я думал, что все позади, я терял сознание, и тут они вновь брались за меня, прогоняя через всю комнату носками ботинок. Меня прислоняли к стене и профессионально скидывали на пол. Потом подтягивали вверх и повторяли процедуру, пока я не сбивался со счета.
Сначала я попытался вспомнить Ганса Кемптера и собственную реакцию на происходившее в звуконепроницаемой камере. Я старался припомнить разговор о кустарной атомной бомбе, понимая, что, хотя ее не существовало для меня, они могли исходить из предполагаемого факта ее существования. Я убеждал себя, что если сохраню разумный подход, снисходительность и объективность, то не сойду с ума.
Но беда заключается в том, что подход этот ненормален. Он не проистекает из реальных условий существования. И через некоторое время я отбросил объективность и начал ненавидеть. Ненависть — это род болезни, но при определенных условиях она превращается в лекарство, помогающее выжить. И к тому моменту, когда они кончили, я ненавидел их так, как никогда никого не ненавидел.