Повести
Шрифт:
— Значит, мне на тебя придется документик нарисовать… Чтоб рассмотрели и наказали.
— Короста ты.
— А оскорбления мы особо отметим. Не меня оскорбляешь, а закон.
— Не дури, отец, — вступился парень. — Велика беда — рыбешку в уху сунули. Мед сливать да пальцы не облизать!
— Вот-вот, мы по пальцам. Подлизывай то, что положено. Сегодня в котел, завтра — на базар. Знаем вас. Ну-кося.
Ценные породы — семгу, сигов — рыбакам-любителям запрещалось ловить совсем. Рыболовецкие же артели обязаны сдавать государству каждую пойманную семгу, каждого сига. Таков закон. Но кто полезет проверять
— Значит, все, — поднялся он, смахивая ладонью вытравленную дымом слезу из глаза. — Так-то, по справедливости.
Старик, продернув щетинистым подбородком по брезентовому вороту, произнес:
— Молчал бы. А то обгадит да покрасуется — по справедливости.
Парень недобро сощурил наглые глаза.
— Может, теперь сядешь, незаконной ушицы отведаешь? Накормим.
Слова старика не задели Трофима — привык, не без того, каждый раз — встреча с ощупкой, расставание со злобой, и, если б не парень с его ухмылкой и прищуром, он бы с миром ушел. Но парень издевался, и Трофим решил показать себя — пусть знают. Еще шире развел плечи, свел туже брови под шапкой, нутряным, спокойным голосом объявил:
— Нет, парень, ушицы этой и ты не отведаешь. Не положено.
Шагнул к костру, сапогом сбил с рогулек палку, перевернул бачок. Костер разъяренно затрещал, густой столб белого дыма, закручиваясь, пошел вверх. Сытный запах, казалось, залил мокрый унылый мир с чахоточными елочками, перепутанными кустами, хвостецом и замороженно застойной водой озера.
— Не положено. Шалишь.
Рыбаки не двинулись. Старик холодно, без удивления и злобы глянул Трофиму в лоб. А парень, опомнившись, вскочил, невысокий, нескладно широкий в своей прорезиненной куртке и сапогах до паха, лицо в парной красноте, кулаки сжаты.
— Но-но…— Трофим тронул приклад ружья.
Парень стоял, мутновато-светлыми, бешеными глазами разглядывал Трофима.
Тот был выше парня, едва ли не шире в плечах, лицо обветренное, не в морщинах, а в складках, глубоких, крепких, чеканных, вызывающих по первому взгляду уважение, — бабы тают от таких по-мужицки породистых лиц. Топорщится замызганный плащ поверх ватника, рука лежит на прикладе.
— Брось, Ванька, не пачкайся, — посоветовал негромко старик.
Парень перевел дыхание.
— Одеть бы бачок на морду — да в воду.
— Брось, Ванька…
— Эх, дерьмо люди, — с презрением процедил Трофим. — Ни стыда, ни совести. Набеззаконничают да еще петушатся… Да что с вами толковать лишка. Дело сделано. Увидимся еще, чай.
Он подтянул на плече ремень ружья, повернулся и зашагал по берегу — шапка сдвинута на затылок, плечи разведены, в походке внушительное достоинство человека, только что совершившего нужное, благородное дело.
Шесть рослых и сильных мужиков молча смотрели ему вслед.
А
2
Лесник Гурьянов Анисим жил рядом — крепко рубленный, приземистый дом на юру, стожок сена, огороженный от лосей, усадьба с раскисшими от осенних дождей грядками и добротная банька на отшибе.
Хозяин — высокий, костлявый не только нескладным телом, но и длинным лицом, глаза голубые, большие, с непонятной робкой горечью — бабьи, тонкие губы вечно сведены, словно вот-вот изумленно свистнет. Он сильно побаивался Трофима Русанова, может быть, потому, что не безгрешен, — живет в глухоте, сам себе во князях, может при случае лося порушить, хотя должен следить, чтоб другие не баловали, и уж, конечно, если запретная семга сядет у него на крюк, выбрасывать в озеро не станет. Трофим его презирал. «Дрянь народ» — относил без оговорок и к леснику.
Анисим, морща в улыбке сведенные губы, хлопая желтыми ресницами, позвал к столу:
— Не богато ныне наше застолье, ну, да чем бог послал.
А жена Анисима, тяжелая баба, пол скрипит, когда ходит, была откровеннее — скупо кивнула гладко забранной головой, постно поджала губы, ни «милости просим», ни «ешьте на здоровье», в гробовой немоте наставила чашек на стол, ушла с глаз долой.
Чтоб умаслить нежданного гостя, Анисим выставил на стол початую бутылку, морщась в застенчивой улыбочке, предложил:
— С устатку-то славно… С кой-то поры первачок остался.
Трофим выпил, почувствовал теплоту, с теплотой радость и довольствие собой: он кремень, а не человек, должны бы понимать — не ради корысти прижимает, жди — поймут. Так как никого другого под рукой не оказалось, стал распекать Анисима:
— Кто в этом краю начальник? Ты!
— Оно, видно, рукой не достанешь, — улыбнулся Анисим. — Десяток зайцев по лесу шныряют — командую.
— Не может земля без закона жить. Под носом у тебя рыбаки в котел сигов натолкали. Где закон? Нету его. С кого спрос? С тебя… Сегодня я прекратил безобразия, завтра-то меня здесь не будет…
Анисим кротко поглядывал в потное окно, к которому жалась беспросветная лесная темень, омраченная сыростью затянувшейся осени, проговорил безнадежно:
— Сегодня-то уже, видать, не попадешь на тот берег… Где там, хоть глаз выколи.
И Трофим понял: готов хоть сейчас, на ночь глядя, сесть за весла, сплавить его подальше от дому. Не любит, а улыбается, самогончик выставил — эх, люди, ни в ком нет прямоты.
— Утром едем, да пораньше, — сказал Трофим. — Куда ты меня примостишь?
Невнятный свет разбавил угрюмую черноту ночи до зыбкой синевы. Едва-едва различались тщедушные, искалеченные ветром ели. То ли туман лип к лицу, то ли моросила водяная пыльца.
— Экое утро помойное, — вздыхал Анисим.
Он был в плаще, туго стянутом ремнем, в ушанке со спущенными ушами, маленькая голова, широкий зад — похож на осу, готовую при неловком движении переломиться пополам. Трофим Русанов, выспавшийся, плотно подзакусивший, с легкой ломотцей в теле после вчерашней «пробежечки», довольный тем, что сегодня-то будет наконец дома, шагал следом, умиротворенно молчал.