Повести
Шрифт:
Это открытие стоит всякого другого!
Обычай, которого самовар составляет ядро и душу, занял место в самой средине нравов нашего века и привлекает к себе их частицы в целой суточной жизни человека. Вокруг него движется особый мир, который назову я миром самоварным — мир удивительный, странный, разнообразный, обширный, как весь наш быт; мир, не менее любопытный мира звездного, мира насекомых, мира славянского, мира умозрительного, и несравненно любопытнее мира индо-германского. Мы в нашем XIX веке весь день живем только для того, чтоб ввечеру собраться вокруг самовара, как в минувшем веке люди жили только для ужина, и сюда-то каждый приносит самого себя, чтоб представлять свой век по-своему — а итог всех этих представлений есть выражение нравов эпохи. Чтобы постигнуть наши нравы, прежде всего надобно понять самовар — его положение в обществе — его важность и влияние — его свойство отражать на своей зеркальной поверхности истинную физиономию каждого. Теперь размышляйте!.. — как говорил Фихте [191] своим слушателям. Постигните хорошо это свойство самовара: в нем заключается основание всей образованной беседы.
191
Фихте
Одним словом, чтоб получить настоящий высший взгляд на наши нравы с точки, дозволяющей окинуть все их пространство, необходимо нужно сесть на трубе самовара в ту минуту, когда он кипит на столе перед диваном и посреди комнаты. Рекомендуем это место сочинителям нравоописательных романов как чрезвычайно удобное для тонких наблюдений.
Многие будут оспаривать мое толкование самовара, но оспаривать можно все на свете:, директор венской обсерватории оспаривает систему Коперника! Я отнюдь не сомневаюсь, что самовар или обычай кушать чай ввечеру есть единственный центр наших нравов и, следственно, единое зеркало, в котором можно видеть нравственный профиль каждого. Утренний самовар не имеет того значения: поутру многие кушают кофе и шоколад; другие, более приближенные к природе, менее испорченные, довольствуются грогом, наливками, даже водкою; и вообще утренний самовар — самовар в халате и туфлях, самовар в чепчике, непричесанный, неумытый, не представляет ничего общественного, не отражает никакой страсти. Вечерний — другое дело! Тогда в самоваре кипят мысли, страсти, самолюбие, надежды, опасения и польза всего общества. Тогда каждый старается выказать чем-нибудь перед самоваром свое отношение к обществу, нарисоваться в своем подлинном виде, во всей своей важности. Тогда... Словом, тогда все-общество заключается в своем самоваре.
Вы видите, что это ведет прямо к основному началу образованной беседы, в которой каждый должен говорить о себе.
Мы говорили об обществе.
И что такое общество! Люди? Ба, какие люди! Общество есть собрание индивидуальных идей данной эпохи. Люди состоят из лиц; лицо состоит всегда из своей идеи. Каждый человек выражает собою только одну какую-нибудь идею, которой он служит простою оболочкою и которой на известное время отдает напрокат свою голову, свои глаза, свои уши, свой язык, руки, ноги, все тело; он ее раб и орудие; он тверд в этой идее; около нее вращаются его способности, мысли, чувства и он сам, всем своим нравственным бытом; в ней иссякает весь он, когда она расширяется, и из нее выходит для общества его характеристический образ при ее сжимании. В обществе собственно нет человека: человек общественный есть всегда какая-нибудь воплощенная идея. И когда вы видите обломок общества, обогнутый дугою вокруг какого-нибудь самовара, не думайте, чтобы эти фигуры, которые с чашками чаю сидят на стульях, были люди: с чашками чаю сидят все идеи.
Эти идеи мало-помалу начинают бродить в головах, и вскоре устанавливается между ними соперничество, правильная борьба, сражение по всем правилам стратегии. Каждая из них старается вылезти наружу, пробить себе дорогу, очистить кругом себя поле; каждая подает своей соседке дружескую руку, чтоб помочь ей развернуться, и между тем потихонечку подставляет ей ногу, чтоб ее опрокинуть и самой занять ее место, и все без изъятия боятся, чтобы другие не угадали ее плана. Это и есть образованная беседа. Нет ничего любопытнее, как наблюдать с трубы самовара эту игру воплощенных идей и хитрости, которые употребляют они, чтобы овладеть самоварным поприщем. Но я вижу, что начинаю говорить очень отвлеченно и что вы уже меня не понимаете. Я объясню это примером.
Несправедливо утверждают наши пессимисты, будто у нас вовсе нет изящной беседы. Я сто раз бывал в обществах, в которых все мы говорили очень умно весь вечер и ровно ничего не сказали. Вот, например, вчера у моего почтенного приятеля Павла Аполлоновича. В его самоваре вмещается сорок восемь чашек воды: доказательство, что мой приятель не пустой человек и имеет вес в обществе. Самовар у него ставят всегда на стол перед диваном. На диване сидит всегда мисс Дженни, розовая англичаночка, и тоненькими английскими ручками полощет чашки. Она сидела там и вчера. Подле нее сидела Катерина Павловна; подле Катерины Павловны София Николаевна; подле Софии Николаевны Каролина Егоровна — далее Иван Иванович. Возле него Петр Петрович; рядом с ним Евгений Васильевич; тут Илья Сергеевич и Сергей Ильич; там Федор Тимофеевич и Тимофей Алексеевич — а здесь я, Павел Аполлонович и какой-то господин в очках.
У Павла Аполлоновича есть идея, что он тайный советник [192] ; вы никак ее не вытолкаете из него: это основание его ума и мера, к которой он приводит людей и вещи. Она вчера прекрасно отражалась в его самоваре. Идея Федора Тимофеевича — большой шлем: он, когда размышляет, размышляет только об этом; соображение средств и путей, ведущих к полным тринадцати взяткам, есть его любимая дума после забот, после дел, даже средь дел и забот; он только думает, как бы задать большой шлем [193] ; он отдыхает на этой думе, в ней ищет отвлеченных наслаждений, на ней качается и балансирует; она в нем как свинец в груди китайского болванчика, который, как бы вы его ни поставили, боком, навзничь и вверх дном, всегда сам собою перекувырнется и станет на ноги. Впрочем, Федор Тимофеевич — человек умный и образованный, как все, которые тут были; он всеми мерами скрывает свою идею, но вы можете увидеть ее в самоваре, и я наверное знаю, что он только воплощенный шлем. Идея Тимофея Алексеевича — фабрики; Каролины Егоровны идея — двор. У Сергея Ильича есть идея — английская верховая лошадь; у Ильи Сергеевича есть идея — петербургский климат; у Катерины Павловны
192
Тайный советник — чин 3-го класса (генерал-лейтенант).
193
Большой шлем — карточный термин; крупное везение в покере.
Тут еще был доктор, которого идеей было пение; и был камергер, которого идеей был Бентам [194] ; и была барышня, которой идеей был жених с двумя тысячами душ; и был лысый толстяк, которого идеей была красота; и был бедный литератор, которого идеей была знать.
Первые чашки душистого чаю мгновенно разогрели все эти идеи. Из движения их начало постепенно образовываться то, что называют общим разговором. Каждый из собеседников начал неприметно натягивать его изо всех сил к своей идее. Больно было смотреть на потаенную игру самолюбий, на усилия изящного лицемерства скрывать свои огорчения и казаться равнодушным, на отчаяние не успевающих выступить перед лицо самовара с своим коренным помыслом и принужденных из учтивости подкидывать обломки своего чтения в жернова чужого понятия. Одни идеи немилосердно давили другие. Люди внутренно терзались, улыбались и разогревали идеи чаем.
194
Бентам Иеремия (1748 — 1832) — английский философ и юрист, родоначальник утилитаризма.
Каролина Егоровна говорила о дворе. Сергей Ильич скакал вокруг ее плотного рассказа и не находил нигде пролома, чтоб вторгнуться в него на своей английской лошади. Каролина Егоровна уже сходила с дворцовой лестницы и стояла за колонною, ожидая, пока подадут карету, Сергей Ильич уже заговорил о колонне, уже хотел сказать, что имел счастие видеть ее там, проезжая в эту минуту по площади на своей английской лошади, как Петр Петрович невзначай схватил эту колонну обеими руками и пустился рассуждать об архитектуре — перестроивать все дворцы и домы, протягивать фронтоны во всю длину зданий, воздвигать арки в готическом стиле и восхищаться сладострастною формою куполов у афинян [195] в лучшие времена греческого вкуса. Петр Петрович нес ужасную гиль, но говорил с такою самонадеянностью, что все сидевшие вокруг самовара идеи должны были таскать для него известь, которою он уже сбирался выбелить все афинские куполы для лучшего эффекта.
195
В древнегреческой архитектуре купола отсутствовали.
Тут он упомянул о куполе собора Св. Павла в Лондоне, и Сергей Ильич прогнал его с лесов страшным пожаром Вестминстер-Галля [196] , от которого он перешел к анекдоту об английских ворах, от которых перешагнул он в английский парламент, который прямо приводил его к превосходству английских лошадей и к его верховой езде. Я уже видел, как он в мысли седлал свою лошадь...
По несчастию, он произнес слово «промышленность» — как не произнести его, говоря об Англии! — и проиграл дело: Иван Иванович, который в тот самый день дешево купил у Тамизье две китайские куклы с публичного торга, возразил, что китайцы не уступают англичанам в тонкости и изяществе изделий. Удар был ловкий и счастливый: он вдруг вышиб Сергея Ильича из его предмета, поворотил беседу в другую сторону и открыл Ивану Ивановичу прекрасный случай выложить всю старую бронзу, купленную им очень дешево вместе с куклами. Иван Иванович открыл план своих действий отменною тирадою о китайцах... Несчастный Иван Иванович! тебе но суждено было явиться вчера окруженным лучами твоей идеи! Насупротив тебя сидел Илья Сергеевич с пасмурною идеей петербургского климата!..
196
Имеется в виду Вестминстерский дворец в Лондоне, сильно пострадавший в 1834 г. от пожара.
Илья Сергеевич давно уже искал случая сказать, что вчера шел дождь, а сегодня поутру была прекрасная погода, которая скоро, сменилась холодным ветром, и не успел втереться с этим наблюдением ни в придворные вести Каролины Егоровны, ни промежду афинских куполов Петра Петровича, ни в английский парламент Сергея Ильича. Теперь пришла его очередь.
— Позвольте вам заметить, — сказал он, — вы говорите о китайской промышленности и сравниваете ее с европейскою. Образованность Китая неподвижна; он не изменился в точение четырех тысяч лет... Вы, которые никогда но разлагали химически общественного разговора, но доискивались его начал, но изучали его теории, — вы, верно, подумаете, что Илья Сергеевич действительно хотел говорить о Китае и сравнивать его образованность с нашею? О, кок вы жестоко ошибаетесь! Вот что значит не понимать самовара! Илья Сергеевич заговорил о неизменности Китая единственно потому, что предвидел возможность легко перейти от нее к переменчивости петербургского климата, к влиянию его на здоровье, к тому, что он болен, что не может более жить в здешней столице. Он бы непременно достиг этого важного результата и нарисовался с своей идеей, если б тут не было незавидной фигурки в очках, в которой гнездилось понятие, что она поэт. До того времени она не произносила ни слова, и, казалось, никто не обращал на нее внимания. Она медленно отняла от уст чашку и пустила в Илью Сергеевича быстрый луч взора через верх очков своих. Илья Сергеевич остановился.