Повитель
Шрифт:
— Знаешь, Григорий Петрович, — проговорил Алабугин вместо ответа. — Мы тебя не трогали потому, что…
— Это как понять? — тотчас перебил его Григорий. — Насчет раскулачивания, что ли? Давно ведь слышу разговоры, не глухой. Да у меня, сам знаешь, один дом остался от отца. Больше ничего нет.
— Ты чего кипятишься? Потому и не трогаем, что нет ничего у тебя за душой. Никто о раскулачивании и речи не ведет. А вот дом…
— Поперек горла он вам… Не мытьем, так катаньем хотите дожать меня? Вступи в колхоз — и дом отдай…
— Продай, —
— Уж лучше отберите, да и дело с концом! — вдруг, не сдержавшись, крикнул Григорий.
— А зачем? — спокойно возразил Алабугин. — Мы хотим по закону. Ты ведь нам не мешал, взаперти сидел все время… Не хочешь — твое дело. Тебе же хуже… хозяин…
Алабугин, не простившись, ушел.
Григорий долго смотрел ему вслед, пытался сообразить, что же хотел сказать Алабугин этим словом: насмешливо намекнул на неудачное хозяйствование последнего единоличника Локтей или… или напомнил ему тот давний день, когда пришел к Бородиным с отцом и Гришка, желая показать себя хозяином, сам нанял Степку в конюхи?..
3
Зима была длинная, вьюжная, беспокойная…
Никогда столько не думал Григорий, как в эту зиму. Что же все-таки делать? Куда податься?
«Не дорога мне с вами», — ответил когда-то, еще во время коммуны, Григорий Тихону Ракитину. А теперь, выходит, волей-неволей дорога. Другого-то пути нет…
К весне он осунулся, похудел, оброс густой рыжеватой щетиной. Утрами, вставая с постели, Григорий долго и надсадно кряхтел, как старик, тяжело ступая, шел на кухню, бросал себе в лицо две-три пригоршни холодной воды, садился за стол и молча ждал, когда возившаяся у плиты Аниска подаст завтрак. Мог сидеть так полчаса, час. А раньше, бывало, не успеет опуститься на стул, как хлестнет ее через всю комнату: «Ну, поворачивайся там живее, корова. Тащи, что есть…»
Раньше они разговаривали мало и редко. Теперь же вообще молчали целыми днями.
Первой не выдержала Аниска, спросила робко, пряча руки под фартуком:
— Заболел, что ли?
Григорий только осмотрел ее медленно, удивленно, с головы до ног, но губ не разжал.
— Сеять-то будем нынче? Ведь пасха проходит уже, — напомнила в другой раз Аниска.
— Отстань, — как-то лениво, беззлобно, безразлично отмахнулся Григорий.
Аниска вздохнула:
— Господи, что за жизнь!
— Именно! — подтвердил Григорий.
Но она не могла понять, что означает это «именно».
А лето пришло засушливое. Скоро наступили жаркие, угнетающие желтым безмолвием дни. Деревня казалась покинутой. Маленькие, ободранные домишки, сложенные из сосновых бревен, потели смолой. Коробились, потрескивая, крыши, уныло торчали в бесцветном небе обваренные зноем тополя. На улицах толстым слоем лежала мягкая, как черная мука, пыль. Она брызгала из-под ног редких прохожих, и седоватая, дымчатая лента долго тянулась
Под стенами домов, в тени, с раскрытыми клювами, лежали распаренные куры. Иногда собака или человек вспугивали их, они ошалело кидались прочь, роняя на ходу перья и хриплые булькающие звуки.
И снова тишина, густая, вязкая, нескончаемая…
В голове Григория Бородина в эти дни копошились все те же мысли:
«Не дорога мне с вами… А куда дорога?»
Ответа не было. Вместо ответа звучал спокойный, даже безразличный голос Степана Алабугина: «Один ты в Локтях единоличник. Торчишь ты, как пень на дороге. Не мозоль людям глаза, вступай в колхоз».
И однажды вечером Бородин очутился возле колхозной конторы. Уходя из дома, не сказал Аниске, куда пойдет, да и сам не думал, что завернет сюда. Переступив порог, быстро обшарил глазами Андрея. Кроме него, в конторе никого не было. Веселов сидел за столом, что-то старательно записывал в тетрадку.
Густые черные волосы свесились ему на лоб, закрывая почти половину лица. Глянув на Бородина, Андрей молча указал на стул: садись, мол, подожди.
Григорий снял свой просаленный на темени картуз, тяжело опустился на стул и стал рассматривать Андрея. Веселов был в простенькой черной рубашке, сквозь расстегнутый ворот виднелась волосатая грудь.
Наконец Веселов кончил писать, положил аккуратно на стол тоненькую ручку, убрал со лба волосы. Но они снова непокорно рассыпались и свесились на лоб.
— Ну? — вопросительно спросил Веселов и в упор посмотрел на Григория.
Глаза его, чуть косящие, темные, словно притягивали к себе Бородина. И Григорий не в силах был отвернуться от скуластого, рябоватого лица Андрея, от его чуть прищуренного жесткого взгляда.
— Пришел вот… Забудь обиды, Андрей, чего не бывает, — проговорил Григорий, через силу выдавливая из себя слова по одному, по два.
— Какие обиды? Не помню…
Голос у Веселова был словно простуженный.
— Будто бы?!
Бородин наконец отвел в сторону маленькие, кругловатые глаза. Андрей пожал плечами, наклонил голову, но тотчас поднял ее и спросил:
— В колхоз, что ли, решил вступить?
— А что мне делать окромя остается? — угрюмо, с нехорошей, вызывающей усмешкой спросил Бородин. И, по-прежнему не глядя на Веселова, добавил: — Поживем, колхозной жизни пожуем. Разжеванное, может, и проглотим, не подавимся…
И пожалел, что сказал. Как выстрел, хлопнул по рассохнувшемуся столу мозолистый кулак Андрея. Но сам он сидел не шевелясь, не произнося ни слова. Только покрасневшее лицо, бешенством сверкающие глаза да мелко-мелко вздрагивающие пальцы лежащих на столе рук говорили, что внутри у Андрея бушует пламя. Григорий Бородин побледнел и заискивающе растянул губы:
— Хе-хе… А что я сказал? Я ничего… С женой ведь вступаю, со всем хозяйством…
Андрей встал и повернулся к нему спиной. Долго смотрел в окно на черную гладь озера.