Повседневная жизнь дворянства пушкинской поры. Этикет
Шрифт:
«Княгиня Наталья Петровна… была женщина очень умная, любимая императрицами Екатериною и Мариею Федоровною, с которою была весьма коротка, и уважаемая всем Петербургом, где большею частью всегда жила при дворе, потому что была статс-дамою и чуть ли не имела Екатерининской ленты первой степени.
Она много путешествовала и была в Париже при Людовике XVI, была очень хорошо принята несчастною королевой Мариею-Антуанеттой и выехала из Парижа незадолго до начала революции. Она была собою очень нехороша; с большими усами и с бородой, отчего ее называли la princesse Moustache [21]. Хотя она и была довольно надменна с людьми знатными, равными ей по положению, но вообще она была приветлива…
Вообще
Родившись в начале царствования Елизаветы Петровны, при которой она была фрейлиной, княгиня Наталья Петровна видела царский двор при пяти императрицах и, будучи старожилкой, не мудрено, что считала всех молодежью. Все знатные вельможи и их жены оказывали ей особое уважение и высоко ценили малейшее ее внимание»{8}.
«Грибоедов воскликнул в "Горе от ума": "Что за тузы в Москве живут и умирают!" Про покойницу princesse Moustacheможно по справедливости сказать, что она была также туз, да и какой еще! В Петербурге (она жила, если я не ошибаюсь, на Малой Морской) к ней ездил на поклонение в известные дни весь город, а в день ее именин ее удостаивала посещением вся царская фамилия. Княгиня принимала всех, за исключением государя императора, сидя и не трогаясь с места. Возле ее кресел стоял кто-нибудь из близких родственников и называл гостей, так как в последнее время княгиня плохо видела. Смотря по чину и знатности гостя, княгиня или наклоняла только голову, или произносила несколько более или менее приветливых слов; и все посетители оставались, по-видимому, весьма довольны. Вот каким влиянием и авторитетом пользовалась княгиня в тогдашнем Петербургском обществе»{9}.
Настасья Дмитриевна Офросимова
«Вторая из барынь крупной бесспорно величины была Настасья Дмитриевна Офросимова, переехавшая после своего вдовства из Москвы в Петербург для бдительного надзора за гвардейской службой своих двух или трех сыновей, из коих младшему, капитану гвардии, было уже гораздо за 30 лет. Обращаясь нахально со всеми членами высшего московского и петербургского общества, детей своих держала она в страхе Божием и в порядке и говорила с любовию о их беспрекословном к ней повиновении: "У меня есть руки, а у них щеки". На этих основаниях, как уверяли, обходилась она и с дочерью.
Кажется, я уже говорил о ней по случаю кончины моего отца в 1814 году и о том, как она сама вызвалась снабдить нас с теткой в это время деньгами. Она любила мою мать, которая ее страшно боялась, а отец, хотя и уважал, но избегал, сострадая угнетенному ею добродушному и кроткому ее мужу, которого она, как сама признавалась, тайно похитила из отцовского дома к венцу. Павел Дмитриевич Офросимов был, однако, боевой генерал времен Потемкина и с георгиевским крестом, носил парик, и однажды подвергся за какое-то слово публичному оскорблению от жены, которая, ехавшая с ним по улице в открытой коляске, сняла с него этот парик, бросила на мостовую и велела кучеру прибавить ходу.
Бойкость характера Настасьи Дмитриевны известна была обществу обеих столиц и самому Императору. Надо сказать, что она всегда стояла за правду и везде громогласно поражала порок. Еще в 1809 году когда Государь Александр вместе со своей сестрой, В. К. Екатериной Павловной, посещал Москву, Офросимовой удалось одним словом с выразительной жестикуляцией уничтожить взяточника, сенатора С. Вот как это было: Государь сидел в своей маленькой ложе над сценой
Любя покровительствовать молодым людям и зная меня с моего детства, она и меня однажды сильно огорошила. Возвратившись в Россию из-за границы в 1822 году и не успев еще сделать в Москве никаких визитов, я отправился на бал в Благородное собрание; туда по вторникам съезжалось иногда до двух тысяч человек. Издали заметил я сидевшую с дочерью на одной из скамеек между колоннами Настасью Дмитриевну Офросимову и, предвидя бурю, всячески старался держать себя от нее вдали, притворившись, будто ничего не слыхал, когда она на ползалы закричала мне: "Свербеев, поди сюда!" Бросившись в противоположный угол огромной залы, надеялся я, что обойдусь без грозной с нею встречи, но не прошло и четверти часа, дежурный на этот вечер старшина, мне незнакомый, с учтивой улыбкой пригласил меня идти к Настасье Дмитриевне. Я отвечал: "Сейчас". Старшина, повторяя приглашение, объявил, что ему приказано меня к ней привести. "Что это ты с собой делаешь? Небось давно здесь, а у меня еще не был! Видно, таскаешься по трактирам, по кабакам, да где-нибудь еще хуже, — сказала она, — оттого и порядочных людей бегаешь. Ты знаешь, я любила твою мать, уважала твоего отца"… и пошла, и пошла! Я стоял перед ней, как осужденный к торговой казни, но как всему бывает конец, то и она успокоилась: "Ну, Бог тебя простит; завтра ко мне обедать, а теперь давай руку, пойдем ходить!"
Дочь ее, стройная и строгая двадцатипятилетняя девица Елена (кажется, впервые в московском обществе начала она называться этим облагороженным именем вместо Алены) пошла с нами. Тут новая беда: вместо того, чтобы ходить, как это делали все, по краям огромнейшей залы, Настасье Дмитриевне угодно было гулять зигзагами и перекрещивать всю эту громаднейшую площадку из конца в конец. Напрасно дочь и я робко заметили было ей, что таким образом мы мешаем всем танцующим, а в это время танцевали несколько кадрилей, она отвечала громко: "Мне, мои милые, везде дорога!" И, действительно, сотни пляшущих от нас сторонились и уготовляли нам путь, широкий и высокоторжественный»{10}.
«Офросимова Настасья Дмитриевна была старуха пресамонравная и пресумасбродная: требовала, чтобы все, и знакомые, и незнакомые, ей оказывали особый почет. Бывало, сидит она в собрании, и Боже избави, если какой-нибудь молодой человек и барышня пройдут мимо нее и ей не поклонятся: "Молодой человек, поди-ка сюда, скажи мне кто ты такой, как твоя фамилия?" — "Такой-то".
"Я твоего отца знала и бабушку знала, а ты идешь мимо меня и головой мне не кивнешь; видишь, сидит старуха, ну, и поклонись, голова не отвалится; мало тебя драли за уши, а то бы повежливее был".
И так при всех ошельмует, что от стыда сгоришь.
И молодые девушки тоже непременно подойди к старухе и присядь пред ней, а не то разбранит:
— Я и отца твоего, и мать детьми знавала, и с дедушкой и с бабушкой была дружна, а ты, глупая девчонка, ко мне и не подойдешь; ну, плохо же тебя воспитали, что не внушили уважения к старшим.
Все трепетали перед этой старухой — такой она умела на всех нагнать страх, и никому и в голову не приходило, чтобы возможно было ей сгрубить и ее огорошить. Мало ли в то время было еще в Москве почтенных и почетных старух? Были и поважнее и починовнее: ее муж был генерал-майор в отставке, мало ли было генеральских жен, так нет же: никого так не боялись, как ее.