Повседневная жизнь русского офицера эпохи 1812 года
Шрифт:
Каким бы негодованием ни кипели души русских военных, однако мало кто допускал в душе возможность «вероломного» убийства предводителя неприятельской армии. Мысль прокрасться во вражеский стан, чтобы убить Наполеона, покарав врага Отечества, даже в тех обстоятельствах представлялась не аристократичной, недопустимой с точки зрения военной чести. Явно ее высказал в апреле 1814 года лишь М. Б. Барклай де Толли, после вступления русских войск в Париж отправивший московскому генерал-губернатору графу Ростопчину следующее письмо: «Мы в Париже; Наполеон уже более не на троне французов, но он еще в числе живых, и я бы желал, чтобы он уже лучше не существовал; все надеюсь, что во время его переезда найдется какой-нибудь герой, который изгладит с лица земли этого бича человечества» {29} . По-видимому, Барклай и помыслить не мог о том, что для сохранения жизни низложенного императора Франции русский генерал граф П. А. Шувалов специально пересядет в его карету, наденет знаменитую серую шинель и отправится в путь по той самой дороге, где «узника трех монархов» поджидали убийцы! Мысль о банальном убийстве «бича человечества» в 1812 году явно застала врасплох Кутузова и Ермолова, когда к ним с подобным предложением явился знаменитый партизан А. С. Фигнер. И произошло это событие во время пребывания французов в Москве. «Изумленный предложением Фигнера Алексей Петрович начал зорко вглядываться в отважного самоотверженца и испытывать его разными вопросами, чтобы из ответов увериться, в здравом ли уме Фигнер <…>? Ермолов решился в полночь, по отвратительной дороге, в непогоду, идти к Кутузову <…>. "Что ты, Алексей Петрович? — спросил Кутузов вошедшего Ермолова… — Все ли благополучно у нас?" <…> Пока Алексей Петрович рассказывал, Михаил Илларионович <…> начал ходить по избе, заложивши назад руки, и спросил: "Фигнер не сумасшедший ли?" Проходили минуты в молчании. Кутузов поглядывал в окно на зарево над горевшей столицей и искушавшее военачальника армии в войне XIX века. Он взглядывал вопросительно на Ермолова и, наконец, спросил: "А ты, как думаешь?.." Патриот, как каждый русский в это время, ответил: "Как вам угодно приказать…" Продолжая ходить, главнокомандующий, как бы рассуждая сам с собою, проговорил вслух: "На чем основаться? Ведь в Риме,
Как ни парадоксально, но властолюбивый Наполеон был, по-видимому, более понятен русским военным, чем их собственный император с его абстрактным стремлением к «всеобщему благу». По мнению Дениса Давыдова, слова «люблю всех» на деле означали «не люблю никого». После вступления русских войск в Париж ожесточение стало сменяться все более явными симпатиями к поверженному противнику. И. М. Казаков, самозабвенно обожавший Александра I, тем не менее {32} признавался: «Я был поклонником Наполеона I, его ума и всеобъемлющих способностей; а Франция, как пустая женщина и кокетка, изменила ему, забыв его услуги, — что он, уничтожив анархию, возродил всю нацию, возвеличил и прославил ее своими удивительными победами и реорганизацией администрации, чем справедливо заслужил титул: Le Grand Napol'eon!» Так, С. Г. Волконский вспоминал: «Восторженный Наполеоновым бытом в истории, я возымел желание иметь полное собрание его портретов, начиная от осады Тулона до отречения в Фонтенбло, и просил книгопродавца Артория мне это собрать. Но это как-то встревожило австрийскую полицию, и Меттерниху был на меня донос, а он довел эти сведения до Государя, а от этого мне головомойка» {33} . С этими портретами у 27-летнего генерала были связаны его личные переживания, ощущения собственной причастности к истории, а «Наполеонов быт» — со стремлением к подвигу и самопожертвованию на благо Отечества. Александра I не могло не тревожить сочувствие русских офицеров к Наполеону явно преобладавшее над их привязанностью к союзникам — англичанам, австрийцам, пруссакам. Александр I постоянно подмешивал в диалог между русской армией и Наполеоном третьи лица — союзников, но в этом вопросе взгляды русского монарха и его подданных не совпадали: в армии недолюбливали австрийцев со времен последних походов Суворова 1799 года, пруссаков не любили никогда, англичан основательно подозревали в стремлении «загребать жар чужими руками». Отношения же к французам за долгие годы боевых действий развились в родственные чувства: «И подлинно, пусть укажут нам из всех сражавшихся с Наполеоном народов хотя на один, который бы более русского благоговел перед величием его деяний, даже в такое время, когда земля наша стонала под бременем полчищ вооруженной Европы!» {34} Благоговение, однако, порождало дух соперничества, стремление отличиться, что и привело в конечном счете русских в Париж. А в Париже многое переменилось: после долгожданной реставрации Бурбонов выяснилось, что за годы «Наполеонова быта» от них отвыкли не только французы. Как оказалось, русские офицеры ожидали большего! Денис Давыдов писал о настроениях в русской армии: «Мы начали разочаровываться, увидя внезапный упадок духа, обнаружившийся в французских войсках и во французской нации при первом неблагоприятном обороте войны, после первой неудачи Наполеона в России и на полях Лейпцига. Наше разочарование достигло наибольших размеров при вступлении нашем во Францию. Для нас, русских, еще так недавно испытавших вторжение многочисленного неприятеля в самые недра государства, воспрянувшего на защиту свою, малодушие французов было непостижимо. <…> Французы, имея лишь в виду сохранение тряпья, рухляди и спокойствия <…> предали своего диктатора на произвол судьбы. Измена восторжествовала, частные имущества спасены, спокойствие государства не нарушено, союзники в Париже, а Наполеон на острове Эльбе… Где же поприще, на котором ей (Франции. — Л. И.) возможно возвратить если не все утраченное, то, по крайней мере, известность и внимание к себе мира. <…> Когда Наполеон с сердцем, обагренным кровью, бросился в ее объятия, призывая ее <…> на битвы, <…> она, бесстыдная, не вняв его призыву, вторично выдала его союзникам» {35} .
В период «Ста дней» многие русские офицеры уже точно знали, с кем они сердцем. Воспоминания о тех днях князя Волконского очень красноречивы: «Я потом не раз ходил к Тюльерийскому дворцу, перед которым ежедневно толпился народ <…>. Наполеон выходил на балкон в сопровождении Бертрана, этого преданного друга <…>. Прогуливаясь по бульвару, мы встречали Лабедойера, известного в эту эпоху переходом с командуемым им полком к Наполеону в Гренобле <…>. При встрече с нами он сказал: "Что скажете вы, господа, о современных обстоятельствах, народном энтузиазме к императору? Я тоже участвовал немного в этом возвращении, но я могу вас уверить, что, если император вздумает сделаться опять тираном Франции, я первый убью его". Это я сообщаю, как доказательство чистоты чувств этого лица, вскоре падшего жертвою за то, что с ним разделяла вся Франция» {36} . Далее Волконский сообщает: «Вообще все приверженцы Наполеона надевали тогда букет фиалок в бутоньерках, что сделал также и я…» После второго отречения Наполеона горестей у русских офицеров прибавилось: «…Приговорили к смертной казни того, которого Франция и армия величала названием "храбрейший из храбрых" (маршала М. Нея. — Л. И.)… Невольно выскажу, что непонятно мне, как нашлись французские солдаты, которые могли согласиться стрелять в того, который столь часто водил их к победам? <…> При этом еще скажу, что хотя и взвалили на Нея, что он будто обещал привезти Наполеона в клетке, но это ложный вымысел; он принял командование войском, посланным против Наполеона, при заверении, что Наполеон не имеет общей поддержки в народе, в армии, чему противное оказалось. Ему оставалось или оставить врученное ему поручение, или примкнуть к общему желанию. Он выбрал долг гражданина…» {37} Русские офицеры посещали судебные процессы над маршалом Неем и полковником Лабедуайером, открыто выражая им свое сочувствие. Они надеялись, что вмешательство царя предотвратит исполнение смертного приговора над соратниками Наполеона. Но Александр I велел передать князю Волконскому, что за приверженность к Наполеону он будет расстреливать; но чего, собственно, добивался русский император от своих офицеров после того, как на обеде у генерала А. Коленкура сам вручил маршалу Нею рескрипт, признавший за ним титул князя Москворецкого?
Для русских офицеров, прошедших с боями до Парижа, мир как будто опустел со смертью Наполеона. Они заговорили об этом в полный голос, не скрывая сожалений об утрате. Победители щедро воздавали должное своему противнику, уже не поминая с гневом о сожженном Смоленске, о пожаре Москвы. «Подвиги Императора Франции Наполеона Бонапарта и военная его слава есть чрезвычайное происшествие в мире! По невеликому его происхождению, не будучи предопределен по природе царствовать, он в воспитании своем видел одну только военную славу, и так все его способности получили развитие искусного полководца» — так судил о Наполеоне Г. П. Мешетич {38} . Его собрату по оружию И. Т. Родожицкому таланты ушедшего из жизни императора Франции представлялись более широко: «Каков был Наполеон, о том все знают и много писали. Большая часть черни-писателей бранили его без милосердия и лаяли, как Крылова моська на слона; между тем полководцы, министры и законодатели парламента перенимали от него систему войны, политики и даже форму государственного управления. Он был врагом всех наций Европы, стремясь поработить их своему самодержавию, но он был гений войны и политики: гению подражали, а врага ненавидели. Слава подвигов Наполеона заставила забыть о корсиканце. Устрашенная Европа взирала с трепетом на великого Императора французов» {39} . По прошествии лет Родожицкий уже не упрекает Наполеона ни в безмерном честолюбии, ни в «династическом безумии». Напротив, стремления императора Франции стали представляться умеренными и понятными: «Сразив последние усилия Германии, он мог бы, казалось, стереть с лица Европы престолы некоторых держав; но победитель предпочел лучше облагородить свое племя вступлением в родство с древнейшею династиею императоров Германии. Завоевать у сильного царя дочь было всегда целию героев в романах и сказках. Наполеон исполнил это, и к своему роману прибавил новую статью: посадил младенца на престол Римских цезарей и назначил ему в наследство — мечту обладания миром». Г. П. Мешетич уже не сомневался в том, что все беды происходили в Европе по вине… союзников: «Но, покоривши оных, не желал их ожесточать лишением престолов; остался доволен одним их повиновением, считая, что в знак благодарности останутся ему верными: но это была большая ошибка его!» Русские офицеры упрямо «титулуют» низложенного повелителя Франции императором, вопреки решениям Венского конгресса, вопреки воле собственного монарха.
Если бы разжалованный из императоров «узник трех монархов» мог знать, какие чувства и мысли он унес с собой, сколько людей сердцем скорбело о нем в той самой России, где «кончилось его счастье»! Победителям хотелось в меру своих сил запечатлеть на бумаге эпоху, в которую им выпало жить, удержать ее в памяти, остаться в ней навсегда. Впрочем,
Глава двадцатая
«ОБЗОР С КАЗАЧЬЕГО СЕДЛА»
«И вы сожжете Париж?» — «Не знаю». — «Пожалуйста, не жгите Парижа; вам стыдно будет…»
Название этой главы заимствовано из записок С. Г. Волконского, на наш взгляд, довольно удачно определившего особенности дорожных впечатлений русских офицеров, оказавшихся по воле случая в чужих землях. Для большинства наших малоимущих героев война была единственной возможностью отправиться в странствие по Европе. Они сознавали, что в силу опасности воинского ремесла каждый день их скитаний в чужеземных краях мог оказаться последним, но даже это чувство не в силах было погасить природного «скифского любопытства», с которым они вглядывались в обычаи и нравы других народов. И. Т. Родожицкий живо передал в записках радостные ожидания своих сослуживцев, впервые покидавших пределы Российского империи[так в тексте djvu-оригинала - SR]: «Офицеру быть в первый раз за границами своего Отечества столько же лестно, как кадету получить прапорщичий чин. <…> Вот и мы за границею, думал я; теперь старые товарищи не будут хвастать, что только они одни и видели свет, иную землю, иных людей» {1} .
Не будем забывать, что описание дорожных впечатлений — это дань времени и литературной традиции конца XVIII — начала XIX века. Среди «читающих» офицеров было немало поклонников литературного таланта H. М. Карамзина. С живейшим интересом они листали «Письма русского путешественника», слог которых может показаться несколько сухим и скучным современному читателю. Но для той эпохи «Письма» являлись весьма занимательным чтением, и русские офицеры нередко отождествляли себя с литературным героем произведения. Так, M. М. Петров вспоминал о начале неудачной кампании 1805 года: «На привале первого от Нарвы перехода батальонный командир наш майор Тургенев созвал к себе всю благородную тосковавшую молодежь, и как сам он страдал тож от занозы сердца рыцарского, то долгом почел, как бы приор ордена героев, ободрить унылых своих сподвижников для предстоящего иного геройства следующею речью: "Друзья, юные любимцы Марса! <…> Прочь все вздохи, недостойные геройских сердец! Слушайте мой командирский и дружеский завет: чур не писать к любимым в Нарву прежде прибытия нашего на Рейн. Прибыв туда, и мы напишем по-карамзински: 'Милые, милые! Уж мы на Рейне. Льем кровь врагов Отечества и стреляем дупелей в виноградниках берегов величественного Рейна' "» {2} . Правда, H. М. Карамзин ни словом не обмолвился в своем произведении о «врагах Отечества» и «дупелях в виноградниках»… После поражения при Аустерлице M. М. Петров при случае напомнил своему начальнику об «обольщениях честолюбия», обернувшихся большой неудачей для русского воинства: «Когда вступили мы в штаб-квартиру полка в городе Пернов, то я, увидя майора Тургенева на городовой площади и окруженного офицерами, подошел к нему и сказал: "Лев Антипович! Не забудьте снабдить молодых рыцарей разрешением писать в Нарву к любезным: 'Милые-милые! Уж мы на зимних квартирах — в Пернове!' " Все и сам майор Тургенев от души посмеялись худому событию нашей геройской мечты; но этот смех наш отозвался тяжким стоном страдавшего честолюбия нашего» {3} . Забегая вперед отметим, что у этой «карамзинской» истории длиною в четыре военных кампании (с 1805 по 1813 год) был счастливый и славный конец: «Мы прискакали в Таль. Квартира для генерала и меня нанята была посланным еще в ночи из Мунтербаура офицером нашим на самой набережной Рейна. Все жители городка этого, ожидавшие прибытия нашего, увидев нас, кричали "ура" все время, пока мы не нагляделись на Рейн и Кобленц <…>. Хозяин наш, богатый торговый гражданин Таля, встретил нас со всем его семейством на крыльце, а когда мы вошли в комнаты, то <…> спросил генерала, чем может он угостить гостей — спасителей Европы? Генерал Карпенков сказал ему: "Всего приятнее будет нам, когда подадите воды Рейна!" Он понял наше желание, поклонился низко и бросился сам с хрустальным кубчаном на берег, почерпнул и принес воды, которую, налив в семь больших бокалов, подал генералу и офицерам — его спутникам, причем все семейство его и он низко кланялись. Поздравя друг друга, мы выпили досуха наши кубки как нечто наиприятнейшее… И именно так: это вода священного Рейна, к которой древние рыцари германские с великим торжеством приходили крестить новорожденных своих сынов с упованием, что погружение в этой воде давало детям их непобедимость. Вот и мы, сыны России и благословенного Александра, достигли по чреде многочисленных побед наших Рейна… <…>. Благословляю вас, наипрекраснейшие минуты моей жизни!» {4}
В 1813 году русские воины выступили в Заграничные походы в новом для Европы качестве — победителей Наполеона в жестокой войне, в которой они отстояли независимость своего государства. Теперь офицеры российской императорской армии совершенно иначе воспринимали окружавший их мир, завоевав право без стыда смотреть в глаза европейским народам: «Войска России, дошедши до своих границ, расположились на малое время для отдыха; совершенное успокоение их Отечества и свобода Европы требовали похода в чуждые страны». В прежних войнах с Наполеоном русские офицеры как будто и не замечали зарубежных достопримечательностей. На это была веская причина: военных отправляли за границу для славы и чести русского оружия. Следовательно, в случае военных неудач им не пристало делиться впечатлениями с соотечественниками о пребывании за границей. Теперь же русские военные делали это с особой охотой. Вспомним, что в те времена не было ни фотографии, ни телевидения: сравнительно многотиражные гравюры с видами зарубежных городов русский офицер мог увидеть в столичных книжных лавках, но не приобрести, принимая во внимание скудность жалованья. Поэтому многие офицеры во время Заграничных походов, стремясь запечатлеть увиденное, вели дорожные журналы, дневники или отправляли на родину письма, содержавшие «пространные» описания достопримечательностей по пути следования русских войск. Эти «путевые заметки» легли в основу воспоминаний русских воинов, где, как и в «Письмах русского путешественника» H. М. Карамзина, переплелись два начала — информативное и лирическое. Маршрут движения «Путешественника» и «детей Марса» зачастую совпадал, но внутренний мир существенно отличался. Герой Карамзина отправился в Западную Европу на рубеже двух столетий, полный оптимистических надежд на будущее: «Конец нашего века почитали мы концом главнейших бедствий человечества и думали <…>, что люди, уверяясь нравственным образом в изящности законов чистого разума, начнут исполнять их во всей точности и под сению мира, в крове тишины и спокойствия…» Однако вместо действия «законов чистого разума» люди испытали на себе превратности «законов войны». Было ли это случайностью, когда один из приказов Кутузова по армии заканчивался словами: «Идем вперед! С нами Бог! Перед нами разбитый неприятель! Да будет за нами тишина и спокойствие!»? Итак, в Европу отправились тысячи «русских путешественников» в мундирах, которые, ощутив себя орудием Провидения, возвращали народам силой оружия вожделенную «мирную сень». Но, оказавшись в другой роли и в иной исторической эпохе, наши герои все-таки обращались памятью к любимому литературному произведению, искренне «поверяя» свои дорожные впечатления милыми сердцу «Письмами русского путешественника». На основании всего этого можно составить своеобразный сводный «офицерский» путеводитель по Европе, отражающий внутренний мир «человека войны».
Один из самых образованных офицеров-гвардейцев А. В. Чичерин насмешливо извинялся за бессистемный рассказ перед воображаемыми читателями, мысленно представляя себе их укоры: «Он изобразил все уголки Плоцка, описал в подробностях силезскую деревню Бюллоу, показал нам Розу и Доротею, — и обошел молчанием Дрезден, Прагу, Теплиц. Что делать, так мы двигались» {5} . Когда повествованию не хватало подробностей, то он объяснял этот недостаток так: «Вчера, например, мы вышли в два часа пополудни. Пройдя две мили по трудной дороге среди отрогов горного хребта, замыкающего этот край, мы вошли в Теплиц, когда уже спускалась ночь. Я увидел превосходные здания, прекрасные улицы, широкие площади, множество народу, сады, гульбище, — и ничего об этом не рассказываю. Неужели возможно, скажете вы, чтобы путешественник отказался дать картину интереснейших мест того края, по которому он проходит только потому, что его лошади натерло седлом спину? Ему следовало остановиться, оглядеться, нанять экипаж, задержаться на несколько дней… А я, совсем наоборот, тащусь за колонной, ибо обстоятельства не дают мне возможности ознакомиться с этим городом» {6} .
Первые дорожные наблюдения русских офицеров были связаны с пребыванием в сопредельной Польше, именовавшейся в согласии со статьями Тильзитского соглашения герцогством Варшавским: «Город Варшава, столица тогдашнего герцогства, довольно многолюдный, обширный и шумный, имеет много громадных красивых строений и с окрестностями над рекою Вислою по покатости берега составляет прекрасную картину. <…> Народ, угнетенный частыми воинскими наборами, разными налогами и порабощением иноземным правительством, он был недоволен своей страной и как будто не находил в оной уже своего пристанища. Знатнейшие, видя попеременно чуждых народов в своей стране, имели привычку сообразовываться с своими обстоятельствами и, как казалось, принимали русских чистосердечно» {7} . Там, где подпоручик Г. П. Мешетич увидел лишь пагубные последствия союза поляков с Наполеоном, «вельможный» генерал екатерининского времени князь Д. М. Волконский с удовольствием отмечал «приятности» походной жизни. Орфография и пунктуация его «Журнала» выдает человека, привыкшего в свете говорить по-французски; в том случае, если военные старшего поколения прибегали в быту к русскому языку, то, как правило, они изъяснялись языком «девичьей»: «Февраль. 1-го, проходил я с корпусом чрез имение княгини Радзивиловой, что наша стацдама (статс-дама. — Л. И.), я был у нее в местечке Неборове со всем моим штабом и генералами, она давала завтрикать, потом водила по ранжереям, у нее удивительныя померанцевыя деревья, коих более 150-ти по обеим сторонам ужасной толщины, также всякия растения. Оттуда мы поехали в ея карете с конвоем до ея же деревни Аркадия, где великолепно отделаны покои и собрание мрамора и реткостей. Я старался всемерно сохранить ея имение и оказывать ей всякую благосклонность и в проходе войск наших» {8} .