Повседневная жизнь советского города: Нормы и аномалии. 1920-1930 годы.
Шрифт:
На рубеже 20–30-х гг., ассоциирующихся с изживанием останков НЭПа, более отчетливо стали проявляться и новые, поощряемые сверху нормы песенной культуры, которые аккумулировали в себе общие тенденции развития советского общества в это время. Резкое возрастание притока крестьян в города и пополнение рядов рабочих в основном за счет бывших деревенских жителей обеспечили успех политической кампании под девизом «Гармонь на службу комсомола». Использованию именно этого инструмента в структуре досуга молодежи города придавался большой знаковый смысл. Гармонь противопоставлялась гитаре — инструменту прежде всего мелкобуржуазному в контексте новых идеологических суждений. ЦК ВЛКСМ разработал даже специальные «Заповеди гармониста» — некое подобие изложения поведенческих норм. Заповеди, в частности, предписывали: «Гармонист — первый враг хулиганства, пьянства, дебоширства и т. д. Гармонист никогда не играет на таких вечеринках, где процветает хулиганство. Гармонист всегда помогает комсомолу в его работе среди рабочей и крестьянской молодежи» [589] . Гармонь стала определяющим элементом официально формируемой песенной субкультуры молодых рабочих в 30-е гг… и добиться этого оказалось просто. Новое пролетарское поколение было активным носителем сельской культуры, где иные музыкальные инструменты практически отсутствовали.
589
Цит. по: Трущенко Н. Косарев. М., 1988. С. 171.
Традиционная же городская песня как норма досуга все более и более активно трактовалась как
590
См.: Иванов В. А. Миссия ордена.: Механизм массовых репрессий в Советской России в конце 20–40-х гг. (на материалах Северо-Запада РСФСР). СПб., 1977. С. 113, 367.
Власть делала все, чтобы вытеснить «идеологически вредную» песню из публичной сферы повседневной жизни. Отчасти это происходило благодаря появлению новых музыкальных форм. Они во многом соответствовали пропагандируемым советским нормам жизни. Песни были насыщены радостным энтузиазмом, уверенностью в будущем, жизнеутверждающей энергией. Многие из идеологически одобренных песен были написаны талантливыми людьми и стали действительно популярными. Для их внедрения в систему досуга молодежи не требовалось особых усилий: не было необходимости строить концертные залы, кинотеатры, выставочные помещения. Песню с бодрым мотивов и вдохновляющими на подвиг и труд словами можно было петь в общежитии, в бараке, на демонстрации, на комсомольском собрании. Так на самом деле и происходило. Бодрые песни 30-х гг. действительно стали пропагандистами хотя и искренне воспринимаемого, но все же иллюзорного образа жизни. Они вросли в субкультуру подрастающего поколения и благодаря соответствию тенденции резкого сокращения элементов приватности в повседневной жизни молодых горожан. Одновременно публичное пространство заполнялось видами отдыха, скорее характерными для культуры общинно-деревенской, нежели урбанистического типа.
Усредненные же нормы музыкально-развлекательного досуга, существовавшие в первой половине XX столетия как в городе, так и в селе, подвергались активной политизации. Это отчетливо видно на примере отношения властных и идеологических структур к танцам — традиционному развлечению молодежи. В питерской рабочей среде отсутствовал до революции обычай посещения публичных танцевальных вечеров. Появление после 1917 г. большого количества комсомольских клубов способствовало перенесению полуобрядных плясок с улиц фабричных окраин в закрытые помещения. Это, казалось бы, незначительное изменение повлекло за собой возникновение норм, регулирующих танцы по образцу городской культуры. Не случайно в молодежном лексиконе начала 20-х гг. появилось слово «балешник» — простонародное искажение слова «бал». На «балешнике» уже необходимо было устанавливать определенные нормы поведения. Буржуазно-урбанистические традиции регулирования музыкально-развлекательного досуга явно не отвечали задачам формирования нового человека. II Всероссийская конференция комсомола в мае 1922 г. назвала танцы одним из каналов проникновения в молодежную среду мелкобуржуазного влияния [591] . Это нормализующее решение породило в местных комсомольских организациях дискуссию на тему «Может ли танцевать комсомолец?». Главным в ходе дебатов был вопрос «Что можно танцевать?» Идеологический запрет распространялся в начале 20-х гг. на танго и тустеп. Эти танцы маркировались как аномалия в рабочей среде. Предлагались, конечно, и определенные нормы. Газета «Смена» в январе 1924 г. в материале «Смерть тустепам» рассказывала, что в Доме коммунистического просвещения им. М. Глерона комсомольцы под музыку песни «Смело, товарищи, в ногу» исполняют танец «За власть Советов», в процессе которого они импровизированно изображают «все периоды борьбы рабочего класса» [592] . Однако подобные танцы носили искусственный характер и не могли получить распространения. Молодые люди, собиравшиеся в клубах на вечера, предпочитали вальсы, польки, танго и тустепы. Это зафиксировал опрос 1929 г. Танцы стояли на четвертом месте в ряду 10 видов развлечений, которые предпочитала молодежь. 71 % молодых ленинградских рабочих, по данным опроса, очень любили танцевать. Из этой группы 46 % систематически ходили на танцы в клубы, 29 % — на платные танцплощадки, 11 % посещали специальные танцклассы. Последнее обстоятельство рассматривалось идеологическими структурами как явно выраженная патология. С. М. Киров на II Ленинградской областной конференции ВЛКСМ в 1929 г. с возмущением говорил: «Я не понимаю того, чтобы заниматься в частном танцклассе. Это значит, человек вошел во вкус. У него комсомольский билет, а он мечтает о выкрутасах… такие явления свидетельствуют определенно как о каком-то обволакивании» [593] .
591
Товарищ комсомол. Т. 1. М., 1969. С. 77.
592
Смена. 1924. 15 января.
593
О комсомоле и молодежи. М., 1970. С. 182.
Обычно в литературе бытует мнение, что в 30-е гг. перегибы «комсомольского максимализма» в отношении танцев были изжиты. На самом деле анормальность повседневной жизни эпохи первых пятилеток не могла способствовать возвращению традиционных форм досуга. «Танцульки» по-прежнему считались буржуазным развлечением. Правда, тип «девианта» несколько изменился: к тустепу и танго прибавился фокстрот. В 1932 г. первый секретарь ленинградского горкома ВЛКСМ И. Вайшля на заседании бюро горкома с тревогой отмечал засилье в комсомольских клубах «фокстротчиков» [594] . В конце 30-х гг. в пылу шпиономании танцплощадки были вообще названы «щелями для шпионов» [595] . В 1938 г. ЦК ВЛКСМ провел проверку танцплощадок в Москве и Ленинграде. Вывод был сделан следующий: «Пользуясь отсутствием контроля, различные вражеские элементы на танцплощадках занимаются прямой антисоветской работой, часто пытаются разлагать молодежь» [596] . Систематически ходившие на такие танцплощадки молодые рабочие рисковали не только комсомольскими билетами — завсегдатаев танцев вполне могли причислить к рангу «врагов народа». Таким образом, на уровне властного суждения традиционный вид развлечений молодежи обретал вид аномалии с политическим оттенком. В данном случае не слишком спасала и публичность этой культурно-бытовой практики.
594
ЦГА ИПД. Ф. 881. Оп. 10. Д. 16. Л. 91.
595
Смена. 1937. № 8.
596
Комсомольская правда. 1938. 30 июля.
В критике танцев присутствовал и элемент противопоставления советской народной культуры не только буржуазной городской, но и западной традиции. Бороться со стремлением молодежи потанцевать в свободное время было бесполезно. В Ленинград к концу 30-х гг. съехалось много деревенских парней и девушек, для которых гулянка с пляской была самой распространенной формой проведения свободного времени. Они с удовольствием шли на танцплощадки в парки и клубы. Но и эти посещения подпадали под нормирование. Поощряемым стандартом считались «русские» танцы — краковяк, падеспань, кадриль, полька-тройка и т. д. Они, в представлении нормирующих органов, носили народный, истинно демократический характер. В действительности этими танцами необходимо было управлять, что обеспечивало контроль, столь характерный для советской повседневной жизни вообще. «Западные» же танцы, не требующие ни большого помещения, ни регулирующего начала, распространялись в большей степени в приватной сфере. Ситуация двойного существования усугублялась еще и тем обстоятельством, что новые советские элиты в середине 30-х гг. вполне освоили сугубо городские и весьма буржуазные практики праздничных и торжественных балов с западными танцами. Всепроникающая политизация повседневной жизни в советском обществе была основой косвенного нормирования структуры и содержания свободного времени населения. В результате новые поколения петербуржцев овладевали не столько культурно-бытовыми нормами городской жизни, сколько культурой социалистической, представлявшей собой сложный конгломерат деревенских и псевдопролетарских политизированных традиций.
§ 2. Частная жизнь
На вопрос — что такое частная жизнь? — с легкостью ответит любой человек, кроме, пожалуй, историка, пытающегося найти грань приватного и публичного в историческом процессе. Анализ богатого фактического материала и западноевропейского, и русского происхождения, касающегося эпохи Нового времени, сегодня не позволяет безоговорочно соглашаться с бытующим в западной историографии мнением о том, что антиподами общественной жизни являются интимность и сексуальность, семья и семейные отношения, рождение детей и их воспитание [597] . Еще большие основания сомневаться в истинном существовании сфер человеческого бытия, полностью независимых от общества, имеют исследователи социальной истории России XX века.
597
Подробнее см.: Человек в кругу семьи: Очерки по истории частной жизни Европы до начала Нового времени. М., 1996.
Нормы частной жизни, на первый взгляд функционирующие в сугубо индивидуальном пространстве, имеют не только ментальное происхождение. В большинстве случаев они восходят к нормативным суждениям власти — разного рода законодательным актам, а также к религиозным и идеологическим воззрениям, господствующим в данном обществе. Общепринятыми, а значит, нормальными считаются явления, не противоречащие этим установкам. В предреволюционной России личная жизнь складывалась под влиянием христианско-патриархальной традиции. Официальной нормой считались гетерогенная семья и моногамный брак, осуждение адюльтера и усложненная процедура развода, высокая рождаемость и запреты абортов, бесправность женщин и подчинение детей родителям. Эти положения казались незыблемыми, на них опиралась патриархальная крестьянская семья, на которой, в свою очередь, был построен не только сельский мир, но все русское общество даже на рубеже XIX–XX вв. Правда, в это время, как отмечает А. Вишневский — автор фундаментального труда об особенностях модернизации России, конфликт между преобразующимися гражданскими институтами и декларируемыми нормами частной жизни уже был достаточно ощутим [598] . В начале XX в. в России наметились тенденции снижения рождаемости, ослабления экономических связей между супругами, усиления самостоятельности женщин. В крупных городах, и прежде всего в Петербурге, зарождалась новая «буржуазная городская семья», хотя процесс этот развивался медленно и носил характер некой социальной патологии.
598
Вишневский А. Г. Серп и рубль: Консервативная модернизация в СССР. М… 1998. С. 130.
Дихотомия «норма — аномалия» в начале XX в. стала довольно отчетливой и в такой сфере частной жизни, как сексуальное поведение. Вообще до недавнего времени вопрос телесности «русского патриархального», а тем более советского человека, наличие или отсутствие норм, ее регулирующих, со всеобщего молчаливого согласия не затрагивался российскими историками. И это настораживало. Ведь, как отмечал крупнейший исследователь истории сексуальности французский историк М. Фуко, «приказ молчания, утверждение не существования — лучшее признание того что было, то о чем не следует говорить, что не следует видеть и о чем не следует знать» [599] . И если согласиться с подобным утверждением, то телесные практики населения могут рассказать о нормах и аномалиях, распространенных в данном обществе, значительно больше, чем даже секретные сводки органов государственной безопасности.
599
Foucault М. The History ot Sexuality. Vol. 1. P. 4.
В западных теориях развития тела наибольшее внимание уделяется изучению противоречий между потребностью удовлетворять человеческие инстинкты и системой социальных ограничений. М. Фуко вообще поставил вопрос о механизме взаимодействия микрополитических регуляций тела и макрополитического надзора за населением вообще. Хорошо отлаженный, этот механизм путем дисциплинарного воздействия формировал податливые тела, энергию которых легко было направить в необходимое государству русло. Сам М. Фуко не занимался проблемой «Власть и тело в XX веке» и практически оставлял без внимания российскую историю и, в частности, эпоху 20–30-х гг. А именно она дает богатый материал для размышлений. Западные историки традиционно проявляли значительный интерес к одной из форм телесных практик советского времени — к проблемам семьи, брака, сексуальности [600] . Российская же историческая мысль делает пока в этой области первые попытки, тем не менее, заслуживающие несомненного внимания и поддержки. В этом контексте следует отметить статью А. Р. Маркова [601] . Данная публикация является адаптированным вариантом доклада молодого исследователя на конференции «Российская повседневность. 1921–1941 гг. Новые подходы» (1994). К сожалению, доклад А. Маркова «Сексуальность и власть: Сексуальные дискурсы 1920-х начала 1930-х гг. От конкуренции к иерархии» не опубликован. А. М. Марков не только проявляет значительную осведомленность в современных западных направлениях развития социально-антропологической истории, но и в определенной мере реанимирует традиции исследования, свойственные эпохе 20-х гг. В тот период изучение социально-политических реалий было неотделимо от освещения телесно-бытовых практик [602] . И, конечно, ментальные нормы, регулирующие повседневное поведение, связаны с сексуальными ориентирами населения.
600
Fitzpalrick Sh. Sex and Revolution: An examination of literary and statistical data on the mores of Soviet students in the 1920-s // The Journal of Modern History. V. 50. № 2. June 1978; Stites R. Equality, freedom and justice: Women and men in the Russian Revolution. 1917–1930. Jerusalem: the Marjorie Mayrock Center, «Research Paper», 1988. 67; Goldman W. Women, the State and Revolution. Cambridge University press, 1993.
601
Марков A. P. А был ли секс в СССР в 20–30-х гг. // Родина. 1995. № 9.
602
См.: Кабо Е. О. Очерки рабочего быта. М., 1928.