Повседневная жизнь старой русской гимназии
Шрифт:
Но не в те дни собираются миллионы родных репрессированных. Напрасно всматриваются они в свидетельство о смерти — там все ложь. Государство, партия, КГБ сначала убили их родных, а потом еще обманули детей, матерей, родных и близких убитых. Обманули просто так «по государственным соображениям». И этот массовый обман продолжается по сей день. На их могилах не стоят монументы, не горит вечный огонь. Да, вроде бы нет и самих могил. В графе место смерти в официальных документах прочерк, дескать, нет такого места…
Еще в «Архипелаге ГУЛАГ» приведены данные о том, что в ФРГ к 1966 г. осуждено восемьдесят шесть тысяч преступных нацистов, а у нас по опубликованным данным осудили
«Загадка, — пишет А. И. Солженицын, — которую не нам, современникам, разгадать: для чего Германии дано наказать своих злодеев, а России — не дано? Что же за гибельный будет путь у нас, если не дано нам очиститься от этой скверны, гниющей в нашем теле? Чему же сможет Россия научить мир?.. Страна, которая восемьдесят шесть тысяч раз с помоста судьи осудила порок (и бесповоротно осудила его в литературе и среди молодежи) — год за годом, ступенька за ступенькой очищается от него…
Разумеется, те, кто крутил ручку мясорубки, ну хотя бы в тридцать седьмом году, уже немолоды, им от пятидесяти до восьмидесяти лет, всю лучшую пору свою они прожили безбедно, сытно, в комфорте — и всякое равное возмездие опоздало, уже не может совершиться над ними… Но перед страной нашей и перед нашими детьми мы обязаны всех разыскать и всех судить! Судить уже не столько их, сколько их преступления. Добиться, чтобы каждый из них хотя бы сказал громко:
— Да, я был палач и убийца…
Мы должны осудить публично самую идею расправы одних людей над другими? Молчать о пороке, вгоняя его в туловище, чтобы только не выпер наружу, — мы сеем его и он еще тысячекратно взойдет в будущем. Не наказывая, даже не порицая злодеев, мы не просто оберегаем их ничтожную старость — мы тем самым из-под новых поколений вырываем всякие основы справедливости. Оттого-то они «равнодушные» и растут, а не из-за «слабости воспитательной работы». Молодые усваивают, что подлость никогда на земле не наказуется, но всегда приносит благополучие.
Неуютно же и страшно будет в такой стране жить!» [11]
Наверное, и об этом задумается читатель этой книги, ибо в ней не только социологическое описание будней дореволюционной русской гимназии, но и трагическая судьба самого автора, столь характерная ми многих поколений отечественной интеллигенции.
В. Шубкин
Предисловие к публикации дневника Н. Ф. Шубкина «Будни словесника» (Новый мир. 1984. № 8)
11
Солженицын А. И. Архипелаг ГУЛАГ. М.: Центр «Новый мир», 1990. С. 128–130.
Почему-то принято считать, будто мемуары и дневники представляют интерес лишь в том случае, если они принадлежат перу людей необычных, даже исключительных и повествуют нам о событиях исторических.
Но исключительные личности в исключительных обстоятельствах — это ведь далеко не вся история, и очень жаль, что мы не ценим, не ищем, а найдя, не публикуем свидетельства людей рядовых.
Ведь как было бы интересно прочесть нынче, скажем, записки крестьянина времен отмены крепостного права в России, или рабочего какой-то мануфактуры конца прошлого века, либо рядового чиновника губернской управы перед началом первой мировой войны — вот где заговорила бы даже и не история, а само время с его приметами, с его собственным стилем и мышлением.
Из таких свидетельств мы без посредников узнали бы многое о
Так вот, несомненный интерес представляют, мне кажется, дневниковые записи учителя словесности барнаульской женской гимназии Николая Феоктистовича Шубкина, которые он вел в 1911–1915 годах.
Мы получим общее представление о том, чем было это учебное заведение — женская гимназия, кое-что узнаем о провинциальных нравах той поры и, конечно, о самом авторе — человеке, безусловно преданном своему делу и, как говорилось в свое время, безусловно порядочном. Даже и само слово «порядочность» тоже явится в том смысле, как его когда-то понимали.
Возможно, что я несколько пристрастен, рекомендуя эти записки читателю? — спрашиваю я самого себя. Но нет, пристрастие, если око и существует, все равно кажется мне вполне оправданным.
А дело в том, что я немного знал Шубкина.
Мне известно, что с приходом советской власти он был выбран заведующим Барнаульским городским отделом народного образования (тогда это была выборная должность), что затем он преподавал в 1-й городской совшколе. Жена Шубкина, Валентина Андреевна, была моей учительницей русского языка в 22-й совшколе, где я кончил семь классов (тогда говорили не классы, а группы), а затем поступил в сельскохозяйственный техникум.
Я никогда не думал об этом раньше, но теперь, когда я прочитал эти записки, я понял, что помню, кажется, не только Н. Ф. и В. А. Шубкиных, но и вообще ту учительскую среду, которая трудилась на ниве народного просвещения еще до революции, затем прошла и через революцию и через гражданскую войну, приняла советскую власть без колебаний и вот заканчивала свой путь где-то в 20–30-х годах.
Конечно, помню…
Был у нас географ Порфирий Алексеевич Казанцев, человек, увлеченный эсперанто, поэт, в прошлом еще и редактор одной из местных газет. Свои уроки он вел просто, легко, показывал нам сотни открыток с пейзажами, которые он получал от коллег-эсперантистов со всего света. У нас география была как бы в не в счет; на уроках — смех, шутки, «неудовлетворительно» наш Порфиша никогда и никому не ставил.
Развлечения, а не уроки и не предмет.
Но вот что потом выяснилось; что географию-то мы любим. Я, к примеру, после техникума долго выбирал, куда пойти учиться дальше — на гидромелиоративный факультет Омского сельхозинститута или на географический Томского университета. Выбрал Омск, но, окончив только семь классов, уже будучи студентом, я преподавал географию на вечернем рабфаке за девятый класс, причем вел уроки без особой к ним подготовки — оказывается, я неплохо знал предмет. Тут-то я и вспомнил Порфишу не раз и всегда добрым словом.
В техникою у нас вел ботанику Виктор Иванович Верещагин, в прошлом преподаватель реального училища. Верещагин был настоящим и крупным ученым, беззаветно преданным своей науке, он, кажется, и женился-то только около шестидесяти, а до этого ему было некогда: зимой — преподавание, летом — экспедиции.
Свой предмет он вел очень дельно, суховато, к ученикам неспособным относился с заметным презрением, весь его облик и манера поведения, занятия, которые он проводил почти что шепотом, — все это внушало к нему такую почтительность, чуть ли не благоговение, при которых получить у него «неуд» значило нанести самому себе душевную рану.