Повторение судьбы
Шрифт:
Ну, платят, чего-то там платят. А что мне с того, если мачта мне заслоняет горы и Снежка нервничает? Что мне с этих денег? Так я и сказала рыжему. И тогда он достал из папки телефон и положил на стол. Дескать, он мне его как бы дарит. Ну, первым делом я ему сказала: нечего меня подкупать, но потом присмотрелась к телефону. Хороший, кнопки крупные, в самый раз. Эсэмэски удобно отправлять. Да только какой мне, Марцинек, прок с этого телефона? Мачту эту поставила «Идея», а кума у меня в Кракове с «Эрой». И мне «Эра» получается дешевле. Ты знаешь кого-нибудь, кто мне вынет SIM-карту из телефона, который мне подарил рыжий?
Марцин не смог удержаться от смеха. Он накрылся одеялом и хохотал.
«Ты знаешь кого-нибудь, кто мне
– Не беспокойтесь, пани Секеркова, – сказал он, сдерживая смех. – Я возьму его с собой в Сонч, и через два дня у вас будет телефон без SIM-карты.
Секеркова с подозрением смотрела на него.
– Марцинек, а сколько это будет стоить? Я ж все-таки бедная вдова.
– Ничего не будет стоить. Для вас ничего. Ни злотого, пани Секеркова.
Она с облегчением вздохнула и взяла следующую сигарету.
– А я тебе за это яичек принесу. Ладно, пусть уж стоит эта мачта. Что такое пять лет? Пять лет не вечность.
Она положила свой сотовый на ночной столик и встала.
У дверей она остановилась, повернулась и спросила:
– А не хочешь котенка от моей Снежки? Не так одиноко будет вечерами. Снежка приносит здоровых котят. Я выберу тебе самого крупного из помета.
Марцин улыбнулся:
– Пока не надо. Может, следующей весной.
– Как хочешь, как хочешь. Помни только, Снежка уже старая и скоро никакой кот на нее не полезет.
И она вышла, оставив в комнате облако табачного дыма.
Марцин откинул одеяло и слез с кровати. Голый, он потянулся у открытого окна, и в этот момент со двора заглянула Секеркова:
– Но светящуюся Божью Матерь ты вытащи. Марцинова Ее носила освятить на Пасху, когда приезжал епископ из Кракова, а ты Ее в какой-то грязной коробке держишь, – произнесла она с укоризной.
Марцин в испуге неловко прикрыл ладонью причинное место. Секеркова рассмеялась, подавилась дымом и закашлялась. Марцин быстро встал между окнами и прикрылся занавеской.
– Ты чего это, Марцинек? Меня, что ли, стесняешься? – поинтересовалась она, положив локти на подоконник. – Думаешь, старая Секеркова не знает, что у здорового мужика болтается между ногами? Да я твоего птенчика самая первая увидела. Еще раньше, чем твоя покойница-мать. И тогда он тоже так же торчал, как сейчас, – снова рассмеялась она.
Он стоял за занавеской, прижавшись к стене, и молчал. Через минуту он услышал, что Секеркова уходит. Он осторожно выглянул и, увидев, что она уже на дороге, быстро закрыл оба окна. Она, услыхав звук захлопывающихся оконных створок, обернулась и погрозила ему палкой.
Улыбаясь своему отражению в зеркале, Марцин брился в ванной. Он не знал никого, подобного Секерковой. Человека с границы двух миров. Причем пребывающих в полном согласии между собой. У нее, истово верующей католички, толерантности было поболе, чем у иных полуневерующих четверть-атеистов. Постоянно удивленная тем, что можно жить и не верить в Бога, она была далека от фанатизма и проповедничества.
Она жила воспоминаниями прошлого, которое понимала, но пребывала и в согласии с настоящим, зачастую непонятным для нее, однако очень важным. Хромая старушка с морщинистым лицом, вечно в черном траурном платье и цветастом гуральском платке, с вечной сигаретой во рту, с наушниками плеера, воспроизводящего оперы, она изуродованными ревматизмом пальцами то перебирала зерна четок, то выстукивала эсэмэски куме в Краков. Своим существованием она доказывала, что можно жить достойно. В любые времена. Когда она входила в корчму, стихали крики подпивших гуралей. Когда она приходила к ксендзу Ямрожему, тот, чем бы он ни занимался, отрывался от своих дел и принимал ее у себя в доме. И при этом никогда не присутствовала Вальчакова, ксендзу даже не приходилось отсылать ее на кухню, так как, видя Секеркову, она сама туда убегала. Старая
Не только ксендз в костеле так отличал ее. В корчме тоже отличали ее, да еще как. И куда чаще чем раз в неделю, по воскресеньям. Если в гуральскую корчму – точно так же, как когда-то в английский, шотландский или австралийский паб, – входят женщины, то они либо туристки, либо заблудились, что с местными случается крайне редко, либо все магазины в деревне закрыты и нигде – даже у самогонщиков – нельзя купить водки. Когда такая заплутавшая женщина входит в корчму, там на миг воцаряется мертвая тишина, гурали прекращают разговоры, рюмки замирают на полпути ко ртам, и все смотрят на нее, как на пингвина в плавках, который пришел к киоску на пляже купить мороженого. Так вот, когда Секеркова входила в корчму, тишина не устанавливалась, никто не задерживал на полпути ко рту рюмку или стакан, более того, многие даже головы не поворачивали. Тем самым Секеркова была однозначно и окончательно уравнена в правах. Большего равноправия в гуральской деревне и представить невозможно. Момент входа Секерковой в корчму, чтобы выпить водки,– вот вам феминизм чистой воды! Можно снять кружевные трусики, прибить их к палке, сделать из них знамя и выйти на улицу. Протестовать. Можно. Но можно также в трикотажных панталонах до колен и с четками в кармане войти в корчму, чтобы выпить водки, не вызвав не только протестов, но и удивления гуралей. Самые оголтелые феминистки в такие моменты могли бы гордиться старой Секерковой.
Марцину в книге ксендза Тишнера «История философии по-гуральски» недоставало философии Секерковой. Он был убежден, что если бы ксендз Тишнер познакомился с Секерковой, провел бы в ее хате хотя бы один день и, сидя напротив нее в облаках табачного дыма за рюмкой водки, поговорил с ней о Боге, о мире, о людях, об одиночестве и о все быстрей убегающем времени на фоне неизменных и вечных гор, то именно ее он назвал бы своим гуральским Платоном. Тишнер оценил бы мудрость этой простой женщины. Именно такая мудрость, вырастающая из простоты и искренности, из ординарности неординарной восприимчивости, была для него всего драгоценнее. Секеркова сохранила подобную восприимчивость, несмотря на, а может, напротив, именно потому, что была способна найти смысл в монотонной повторяемости, которая проистекает из желания все выдержать, перенести, чтобы иметь возможность пережить радость нескольких счастливых минут. Она умела находить их в природе, в прогулке по лугу, в глотке свежего горного воздуха. И знала, – о чем писал Тишнер, но только она не читала, – что жизнь состоит из редких мгновений высочайшей значимости и бесконечного числа промежутков между этими мгновениями. А поскольку тени этих мгновений непрестанно реют вокруг нас во время промежутков, ради них стоит жить.
Эта старая женщина жила для того, чтобы своим присутствием напоминать о простых, основных вещах, таких как справедливость, доброта, надежда, достоинство. И быть может, поэтому она была приговорена к одиночеству, которое в ее случае вовсе не было синонимом страдания. Близкому человеку Секеркова отдала бы себя целиком и полностью и потому не смогла бы исполнять свою общественную роль. Утешительницы, опекунши, ворожеи, исповедницы, сестры, матери или подруги, постоянно утирающей чьи-нибудь слезы либо разделяющей с кем-то отчаяние, страдание, измену, боль, но также радость, мгновенное счастье и гордость. В этой роли Секеркова неустанно повторяла людские судьбы. И с каждой следующей повторенной судьбой она становилась мудрее и могла успешнее служить другим. У нее была собственная философия счастья. Самая простая и истинная. Для нее счастьем в жизни было отсутствие несчастья.