Пойдем за ним!
Шрифт:
И снова наступило молчание, вокруг всё мигали и переливались золотистые пятна, саранча начинала стрекотать всё сильнее, а из расщелин скал выползали маленькие ящерицы и располагались на раскалённых каменьях.
Цинна от времени до времени поглядывал на Антею, и в тысячный раз ему приходила в голову отчаянная мысль, что все средства спасения исчерпаны, что надежды нет уже никакой, и вскоре от боготворимого им существа останется только одна скоропреходящая тень, да горсть пепла в колумбариуме.
И теперь уже, лежащая с закрытыми глазами, в украшенных цветами носилках, она казалась мёртвою.
«И я пойду за тобой!» — мысленно повторял Цинна.
В это время вдали послышались чьи-то шаги.
Лицо Антеи стало бледно, как мел, полуоткрытые
— Антея, не бойся, эти шаги слышу и я.
И, немного спустя, он добавил:
— Это Понтий идёт к нам.
Действительно, на завороте тропинки показался прокуратор в сопровождении двух невольников. Это был человек уже не молодой, с круглым, тщательно выбритым лицом, носящим следы выработанного величия и, вместе с тем, неподдельной заботы и утомления.
— Привет тебе, благородный Цинна, и тебе, божественная Антея, — сказал он, вступая в тень фисташкового дерева. — После такой холодной ночи такой жаркий день… да будет он счастлив для вас обоих и да расцветёт снова здоровье Антеи, как эти гиацинты и цветы яблони, которые украшают её носилки.
— Привет и тебе. Здравствуй! — ответил Цинна.
Прокуратор сел на обломок скалы, посмотрел на Антею, едва-едва нахмурил брови и проговорил:
— Уединение порождает скуку и болезнь, — среди толпы нет места безотчётному страху. Поэтому я дам вам совет. К несчастью, здесь не Антиохия и не Цезарея, здесь нет ни игрищ, ни ристалищ, а если б основался цирк, то здешние фанатики разрушили бы его на другой день. Здесь только и слышно слово: «закон», а этому закону всё становится поперёк дороги. Я предпочитал бы жить лучше в Скифии, чем здесь…
— Что ты хочешь сказать, Пилат?
— Да, правда, я отступил от сути дела. Это заботы мои всему причиной. Я говорил, что среди толпы нет места безотчётному страху. И вот сегодня вы можете воспользоваться одним зрелищем. В Иерусалиме нужно довольствоваться малым, а главное — заботиться о том, чтобы в полуденное время Антея была посреди толпы. Сегодня три человека умрут на кресте. И это лучше, чем ничего. Притом, по случаю Пасхи, в город стекаются толпы самых странных оборванцев со всей страны. Вы можете сколько угодно любоваться на этот люд. Я прикажу вам дать отличное место около самых крестов. Я надеюсь, что осуждённые умрут храбро. Один из них, — странный он человек, — называет себя Сыном Божиим, кроток как голубь и, действительно, не совершил ничего такого, чтобы подвергнуться казни.
— И ты осудил его на крёстную смерть?
— Я хотел избежать разных неприятностей и, вместе с тем, не трогать гнезда ос, которые жужжат вокруг храма. Они и так шлют на меня жалобы в Рим. Наконец, дело ведь идёт не о римском гражданине.
— От этого осуждённый будет страдать не меньше.
Прокуратор не ответил и лишь через минуту заговорил как бы сам с собою:
— Есть одна вещь, которой я не переношу, это — крайность. Кто при мне произнесёт это слово, тот лишит меня весёлого расположения духа на целый день. Золотая середина — вот всё, чего моё благоразумие заставляет меня держаться. А на всей земле нет угла, где бы этого правила держались меньше, чем здесь. Как всё это мучит меня! Нигде не найдёшь ни спокойствия, ни равновесия… ни в людях, ни в природе… Теперь, например, весна, ночи холодные, а днём такой жар, что по каменьям ступать трудно. До полудня ещё далеко, а посмотрите, что делается вокруг! А что здесь за люди, так лучше и не говорить. Я здесь живу потому, что должен жить. Да не о том речь. Я снова отступил от дела. Идите смотреть на казнь. Я уверен, что этот Назарей будет умирать храбро. Я приказал его бичевать, думая, что таким образом спасу его от смерти. Я человек вовсе не жестокий. Когда его бичевали, он был терпелив, как агнец, и благословлял народ. Когда он обливался кровью,
— И ты уступил? — спросил Цинна.
— Иначе в городе были бы волнения, а я здесь для того, чтобы поддерживать спокойствие. Я не люблю крайностей и, кроме того, страшно измучен; но если раз возьмусь за что-нибудь, то, не колеблясь, пожертвую для общего блага жизнью одного человека, тем более, что это человек никому неизвестный, о котором никто не спросит. Тем хуже для него, что он не римлянин.
— Солнце не над одним только Римом светит! — ответила Антея.
— Божественная Антея, — ответил прокуратор, — я мог бы тебе отвечать, что по всей земле оно светит только римскому могуществу, поэтому для его пользы нужно посвящать всё, а волнения подкапывают наше влияние. Но, прежде всего, я умоляю тебя: не требуй, чтоб я изменил свой приговор. Цинна также может сказать тебе, что этого не может быть, — раз приговор произнесён, то только разве один цезарь может изменить его. Я, если б и хотел, не могу. Правда, Кай?
— Правда.
Но на Антею эти слова произвели, видимо, неблагоприятное впечатление. И она сказала, как бы про себя:
— Значит, можно страдать и умереть без вины.
— Безвинного человека нет на свете, — ответил Понтий. — Этот Назарей не совершил никакого преступления, а потому я, как прокуратор, умыл руки. Но, как человек, я осуждаю его учение. Я нарочно долго разговаривал с ним, хотел выпытать его и убедился, что он проповедует что-то неслыханное. Понять это очень трудно. Мир должен быть основан на разуме… Кто спорит, что добродетель необходима?.. Конечно, не я. Но ведь и стоики предписывают только со спокойствием встречать противоречивые мнения, но не требуют отрешения от всего, начиная с имущества и кончая сегодняшним обедом. Скажи, Цинна, — ты человек рассудительный, — что бы ты подумал обо мне, если б этот дом, в котором вы живёте, я ни с того, ни с сего отдал тем оборванцам, которые греются на солнце где-то там, около Яффских ворот? А он-то собственно и требует этого. Притом, он говорит, что всех любить нужно одинаково: евреев так же, как римлян, римлян как египтян, египтян как африканцев, и так далее. Признаюсь тебе, этого мне было достаточно. В минуту, когда дело идёт об его жизни, он держит себя так, как будто речь идёт о ком-нибудь другом, поучает и… молится. На мне не лежит обязанности спасать кого-нибудь, кто сам о себе не заботится. Кто не умеет ни в чём сохранить чувства меры, тот человек неблагоразумный. Притом, он называет себя Сыном Божиим и колеблет основы, на которых стоит мир, — значит, вредит и людям. Пусть в душе он думает, что хочет, только бы не колебал основ. Как человек, я протестую против его учения. Если, скажем так, я не верю в богов, так это моё дело. Однако, я признаю необходимость религии, — говорю это всенародно, ибо думаю, что для народа религия — необходимая узда. Кони должны быть впряжены в колесницу, и хорошо впряжены… Наконец, этому Назарею смерть и не должна быть страшною: он утверждает, что воскреснет.
Цинна и Антея с изумлением переглянулись.
— Воскреснет?
— Ни более, ни менее — через три дня. Так, но крайней мере, гласят его ученики. Самого его я забыл спросить об этом. Наконец, это всё равно, потому что смерть избавляет от обещаний. А если б он и не воскрес, то ничего не потеряет, потому что, по его же учению, истинное счастье, вместе с вечною жизнью, начинается лишь после смерти. Он говорит об этом решительно, как человек совершенно убеждённый. В его гадесе светлее, чем в подсолнечном мире, и кто больше страдает здесь, тот вернее войдёт туда, — он должен только любить, любить и любить.