Пожирательница грехов
Шрифт:
— Ты слишком часто дышишь, — говорит А. — Медленнее. — Теперь он старательно массирует ей спину, она хватает его за руку и с силой тянет ее ниже, вот сюда, но когда рука гладит там, оказывается, что нет, не здесь. Помнится, она однажды прочитала рассказ о том, как нацисты связывали ноги еврейским роженицам. Только теперь Джини понимает, как этим можно убить.
Появляетсямедсестра со шприцем.
— Не хочу, — говорит Джини.
— Не издевайтесь над собой, — говорит медсестра. — Терпеть такую боль совсем необязательно. Какую
Джини выходит из схватки, пытается взять себя в руки:
— А ребенку это не будет вредно? — спрашивает она.
— Это мягкий анальгетик, — говорит врач. — Мы бы не стали колоть, если б было вредно ребенку. — Джини им не верит. Как бы то ни было, ей делают укол, и врач прав — это мягкий анальгетик, потому что Джини от него никакого толку, хотя потом А. расскажет ей, что между схватками она проваливалась в сон.
Вдруг она резко садится. Совершенно очнулась, сознание ясное.
— Срочно звони, — говорит она. — Ребенок рождается. — А. определенно не верит. — Я чувствую, я чувствую головку, — говорит она. А. жмет на кнопку вызова. Приходит медсестра и проверяет: теперь все происходит слишком быстро, никто не готов. Они едут по коридору, медсестра везет Джини в коляске. Джини ликует. Она смутно видит коридор, она без очков. Джини надеется, что А. вспомнит и принесет их. Мимо проходит еще один доктор.
— Я вам не нужна? — спрашивает доктор.
— Да нет, — весело отвечает медсестра. — Естественные роды.
Джини понимает, что, наверное, эта женщина — анестезиолог.
— Что? — переспрашивает Джини, но они уже уехали дальше, они в операционной, кругом блестящие поверхности — и странный аппарат с трубками, словно в фантастическом кино, и медсестра велит ей ложиться на родильный стол. Больше в комнате никого нет.
— Вы с ума сошли, — говорит Джини.
— И не тужьтесь, — говорит медсестра.
— Да вы что? — говорит Джини. Это глупо. Почему она должна ждать, почему ребенок должен ждать из-за того, что они всё пропустили?
— Дышите ртом, — говорит сестра. — Чаще. — И Джини вспоминает, как. Когда схватка заканчивается, она, опираясь на руку медсестры, забирается на родильный стол.
Из ниоткуда материализуется ее докторша, теперь уже в докторской робе, отчего еще больше похожа на Мэри Поппинс, а Джини говорит:
— Вот видите, какая я быстрая.
Ребенок рождается именно сегодня, как предполагала Джини, хотя три дня назад врачиха утверждала, что до родов еще около недели. Джини ликует: она рада, что права она, а не доктор.
Джини накрывают зеленой простыней, господи, как же медленно, невозможно сдерживать потуги, ну и пусть никто не готов. А. стоит в изголовье, вокруг него плавают робы, шапочки, маски. Он забыл принести ее очки.
— Теперь тужьтесь, — говорит доктор. Джини упирается руками, скрежещет зубами, лицо, тело стиснуты в кулаке, звериный оскал, ребенок огромен, это
Пауза: меж ног выползает мокрый котенок.
— Почему вы не смотрите? — говорит доктор, но глаза у Джини закрыты. Она без очков, она все равно ничего не увидит. — Почему вы не посмотрите? — повторяет доктор.
Джини открывает глаза. Она видит ребенка — его плавно подносят к ней, и родовая его лиловость уже спадает. Хороший ребенок, думает она, как бы вторя той пожилой врачихе: хорошие часы,качественно сработанные, все тикает. Ребенок не плачет и щурится на новый свет. Ей не даровали жизнь, да и она не принимала никакого дара. Просто случилось то, чему нет названия, и теперь Джини с ребенком приветствуют друг друга. Медсестра мелко, бусинками букв, выводит на бирке фамилию. Потом ребенка пеленают, кладут возле Джини, и та засыпает.
Что касается видения, его не было, и Джини не узнала никакой тайны; она уже забывает боль. Она устала, ей очень холодно, она дрожит и просит второе одеяло. Вместе с ней А. возвращается в палату, ее одежда все еще здесь. Тишина, и та, другая, не кричит. Что-то с ней случилось, Джини знает. Умерла? Или умер ребенок? Или та женщина впала в послеродовую депрессию (а если и с Джини случится то же самое?) и никогда из нее не выйдет?
— Вот видишь, и нечего было бояться, — говорит А. перед уходом, но он ошибался.
Наутро Джини просыпается, светает. Ее предупреждали на первых порах не вставать самостоятельно, но она все равно решается (а как же крестьянка в поле! индеанка в повозке!). В крови еще гуляет адреналин, и Джини слабее, чем думала, но ей очень хочется посмотреть в окно. Она слишком долго в этой больнице, она хочет увидеть восход. Оттого, что она проснулась так рано, все вокруг нереально, эфемерно, да и она сама полупрозрачна, полумертва.
(Это же мне, в конце концов, была дарована жизнь, ее даровала Джини, я — результат. Что бы она сказала про меня? Осталась бы довольна?)
Окно — с двойным переплетом, жалюзи между рамами, а сбоку круглая ручка. Джини никогда прежде не видела таких окон. Она несколько раз открывает и закрывает жалюзи. Открывает, смотрит на улицу.
Из окна видно только одно здание. Старая каменная постройка, тяжеловесная, викторианская, с зеленой окисью на крыше. Монолитный дом, осязаемый, потемневший от сажи, строгий, тяжелый. Но Джини глядит на этот дом, такой старый, и, кажется, такой неизменный, и видит, что он сделан из воды. Вода и еще какая-то разреженная, желеобразная субстанция. Сзади просачивается свет (восходит солнце), и дом такой тонкий, хрупкий, колышется на легком рассветном ветерке. Джини понимает, что, если уж дом так легко разрушить (достаточно прикосновения, легкого сотрясения земли, и почему никто не заметил, не оградил его от катастрофы?), значит, и остальной мир наверняка такой же, вся земля, скалы, люди, деревья, все это нужно защищать, охранять, беречь. Огромность этой задачи сломила Джини, ей не потянуть, и что же тогда будет?