Познание России: цивилизационный анализ
Шрифт:
Что это, как не сознательное самозаклание во имя Целого. Если Партии надо, чтобы тебя осудили как шпиона, — ты жертва и только.
Мифология безвинной жертвы и мифология страдальчества на Руси связана с глубокой укорененностью практики жертвоприношения. В такой ситуации пострадать может всякий, это как рок, стихийное бедствие. С другой стороны, безвинной жертвы не бывает, ибо все мы виноваты и в любой момент каждый из нас достоин смерти. Если сейчас судьба настигла другого, то это уже удача. Главное препятствие в осмыслении явления — переживание террора как бессмысленного. В культуре нет, и не может быть ничего бессмысленного, а уж явление такого масштаба заведомо. Бессмысленным террор видится только неспециалисту.
Террор актуализует в ментальности некую смысловую зону, в которой хранится ритуал жертвоприношения. Как же включается ролевое поведение жертвы? В ходе ритуала, на фоне всеобщего возбуждения, в специфической ситуации предстояния каждого перед Судьбой. Бой барабанов, ритмический танец племени, всеобщее ритуальное пение и напряженное внимание сотни глаз, следящих за тем, как ведомый духами Неба перст жреца, совершающий сложную эволюцию в пространстве, блуждает неопределенно и останавливается, наконец, на жертве.
Это вызывает общее радостное возбуждение. Прежде всего, выбор несет бесконечное облегчение — «жертва найдена, и это не я». Во-вторых, выбор пал именно на того, кого ожидало большинство. На то и ритуал, чтобы между племенем и жрецом установилось психологическое единство. На то и существует язык ритуального пения и танца, чтобы выразить интонационно отношение к каждому, по направлению которого блуждает палец жреца. На то жрец и профессионал, чтобы чувствовать, чего ждут люди. В этот момент ноги жертвы деревенеют и подкашиваются, тело ее обмякает, и сама она, ведомая неведомыми силами, двигается навстречу Судьбе. Именно так формировалась и переживалась реальность эпохи Большого террора.
Вспомним, наконец, и о том, что жертва — это медиатор. Обратимся к Фрезеру. Архаический договор скреплялся жертвой. «Обмывание» покупки — дальняя и вырожденная форма жертвоприношения и совместной трапезы как завершения ритуала купли-продажи. Ритуальный смысл жертвы: медиация. Между мирами, между состояниями общества, между эпохами. Между хаосом и порядком, между природой и культурой (освоенным пространством). Новый город строился на жертве. Существовала легенда, что Москва стоит на месте злодейского убийства боярина Кучки. В угол строящегося дома еще в XIX в. клали некрещенного младенца. Наконец, жертва — медиатор между смыслами. Возьмем акт смыслообразования. Из исходных дуальных оппозиций рождается третий смысл. Рождается как синтез и переживается как духовная ситуация. Утверждение нового требует закрепить в мире магического эквивалент того, что возникает в мире физическом. Жертвоприношение обеспечивает перекачку энергии ситуации: энергия жертвы вливается в новый культурный смысл.
Рождение же нового мира — это рождение нового качества, необозримой массы новых смыслов. Что, естественно, требовало массы жертв. Жертвы помогали осваивать новое. Мистически участвовали в его рождении. Наполняли собой, своей энергией этот новый мир. На фоне их (жертв) приношения было как-то легче переживать утверждение нового, невероятного и неведомого мира.
Сакрально-мистический смысл массового террора прекрасно чувствовали и чувствуют сталинисты, поэты и идеологи языческой архаики. В архаической системе представлений террор не бессмысленен, а созидателен. Он порождает сильнейшее, невыразимое по глубине амбивалентное переживание восторга/ужаса, которое есть переживание предстояния перед богом (их богом!) на пороге эсхатологического скачка, в точке пресуществления. Один из апологетов ушедшей эпохи М. Лобанов высказывает следующую мысль: охаиватели советского семидесятилетия игнорируют «тот факт, что по драматической духовной напряженности народного бытия этот период сравним с высшими точками
Как справедливо полагает Дугин, расстреливаемые, кричавшие «Да здравствует Сталин», «Да здравствует, социализм» не кривили душой205. Они реализовывали нормальное, правильное поведение ритуальной жертвы. Смерть переживалась ими как жертва и обретала смысл на пути приобщения, посмертной мистической партисипации к «своему» социальному Абсолюту, а не к посторонним и враждебным чуждым богам. Для расстреливаемых было важно зафиксировать в последнем слове статус именно жертвы, а не богооставленного, справедливо казнимого злодея.
Так что же, человеческие жертвоприношения всегда и у всех вызывают описанный комплекс переживаний? Нет, конечно. У автономной личности, человека Нового времени, да и просто у субъекта, сформированного в лоне зрелой христианской традиции, жертвоприношения не вызовут ничего, кроме омерзения, некоторого априорного отторжения, вычеркивающего происходящее из культуры. Зато в душе архаика этот акт раскроется во всем богатстве переживаний, культурных смыслов и положенностей.
Здесь надо сказать, что человеческие жертвоприношения — универсальная практика для языческих обществ. Причем, чем это общество стадиально более раннее, тем шире представлены жертвоприношения. В полной мере все это относится и к славянам. Существует описание ритуального убийства вдовы перед похоронами знатного варяга. В ритуал входит опоение жертвы наркотическим напитком. Затем близкие мужчины по очереди заходили в ритуальное помещение и многократно совершали с жертвой половой акт. После всего этого ее душат. Однако, какое все это имеет отношение к реальности XX в.? Так мы подходим к проблеме качественных характеристик российской культуры.
ПРИРОДА ОБЪЕКТА, ИЛИ К ВОПРОСУ О ВАСИЛИСКЕ
Кентавр, как образ российской реальности, восходит к Г.П. Федотову, и имеет более чем полувековую историю. Проходит время, и яркий образ замыливается от частого использования. Мало того, рождается ощущение, что кентавр — всего лишь первое впечатление. При более пристальном вглядывании обнаруживается, что перед вами скорее Василиск, как его живописали художники прошлых веков, с куриными ногами, петушиной головой, драконьим туловищем и змеиным хвостом. Здесь присутствуют не два, но множество пластов, разностадиальных, сущностно не сводимых и не интегрированных в единое качество.
Перед нами поразительный синкрезис. В изначальный бульон архаического языческого сознания вплавлены блоки варварства, феодального, капиталистического, проглядывают модели, восходящие к Ному. Со всем этим соседствует феноменология постиндустриального общества. Российская реальность демонстрирует безграничные возможности синкретических форм сознания и культуры. Если в рамках европейского развития утверждение нового качества сопровождалось более или менее завершившимся процессом изживания предшествующего, то в России они напластовываются и соседствуют во времени и пространстве, соединяясь в сознании субъекта культуры в целое, которому нет устойчивого имени.
При такой безграничности и несводимости качеств, люди различаются лишь своею акцентуацией. В одном — больше варвара и архаического субъекта. В другом — доминирует человек индустриальной эпохи. Но и тот, и другой при случае поражают неожиданными, противоречащими личностной доминанте поступками. Знаменитая загадка русской души в том и состоит, что российский человек объединяет в себе несводимые, различающиеся пласты сознания, культурные космосы, интенции и системы ценностей. Переход от одной доминанты к другой происходит спонтанно, в логике, непостижимой ни для внешнего наблюдателя, ни для самого субъекта действия, щелчком. Либо в поведении субъекта обнаруживается подлежащий, стадиально более ранний слой детерминации, который в значимых ситуациях начинает доминировать.