Праведники
Шрифт:
— А вы ведь имели время присматриваться, так вы разве не видите, что все по одному делу в докладной день представляют, а вы для чего тащите пять да шесть и из каждого показываете разную шерсть?
— Мне сколько поручают, я столько и представляю.
— Да разве это можно так делать?
— У меня много свободного времени, и я успеваю.
— Мало ли что вы успеваете! Вы вон и вина не пьете и в карты не играете — нельзя же требовать, чтобы так жили все. Если вам в тягость ваше свободное время, можете найти для себя какое угодно занятие, только
Фермор стал скучать и явился просить другого дела.
— Каков молодец! он уже недоволен своим положением и просит другого! Беспокоит главного начальника и архиерея. Трется попасть в амишки! — стали говорить одни, а другие прибавляли:
— Какие протекции! Из Петербурга его рекомендуют, здесь за него просят то архиерей, то сам Иван Иваныч (Ден). Кому хотите дать столько протекций, всякий себе карьеру сделает.
А Фермору казалось, будто чем больше людей за него заступается, тем ему становится хуже.
Из Петербурга ему пишут, что он «не умеет» пользоваться участием, а он не находит в этом участии того, что нужно, — не особых протекций, а возможности честного и усердного труда.
Он уже не знал, на кого роптать; все хороши — начальник его не порицал и не преследовал, а даже показывал, что очень доволен его усердием; и «косоротый» ему не предлагал пачек с бумажною полоской, а давал только то, что следует, и даже вслух приговаривал: «извольте столько-то рублей и копеек», и в «гастрономию» его не приглашали, но ему день ото дня становилось все тяжелее и невыносимее.
Антоний к нему продолжал благоволить и осведомлялся у его начальника: как он служит?
Тот отвечал, что он сам Фермором очень доволен, но удивляется и сожалеет, что тот очень неудобно поставил себя со всеми товарищами.
Викарий при первом свидании передал это Фермору и осведомился:
— В чем дело?
— Не гожусь, не подхожу, — отвечал Фермор.
— Отчего?.. Для чего вы такой зломнительный? Нехорошо иметь мрачный взгляд на жизнь. В ваши цветущие годы жизнь должна человека радовать и увлекать, Я о вас говорил с вашим начальником, и он вас хвалит, а отнюдь не говорит того, будто вы не подходите. Извините меня: вы сами себе создаете какое-то особенное, нелюбимое положение между товарищами.
Фермор вспыхнул и отвечал:
— Это совершенно верно: начальство относится ко мне теперь лучше, чем товарищи.
— Ну вот… Это нехорошо.
— Да; но чтоб они относились ко мне хорошо, — чтобы я был любим, — надо, чтоб я сделал… то… что совсем нехорошо.
— Что же это?.. Неужто вольномыслие?
— О нет! Я ничего не знаю о вольномыслии, — отвечал Фермор.
— Так что же? Фермор молчал.
— Верно, берут?
— Я ничего говорить не буду.
— Если это, то ведь что инженерия, что финансерия — это такие ведомства, где все берут.
— Зачем же это? Для чего это так? Викарий долго на него посмотрел и сказал:
— Для чего берут-то?
— Да!.. Ведь это подло!
— Значит, поладитъ не можете?
—
— Ну, способности тут не много надо.
— Взятка, мне руку прожжет.
— Прожечь не прожжет, а… нехорошо. Но дерзости не надо себе дозволять.
Фермор понял, что передано что-нибудь об его сцене с «косоротым», и с горечью воскликнул:
— Ах, ваше преосвященство, какие дерзости! Они сами выводят из терпения, сами обижают, а потом лгут и сочиняют.
— Да, но все-таки на службе надо уживаться.
— Я не вижу никакой возможности уживаться с такими людьми и буду проситься в другое место.
— И на другом месте, может быть, встретите то же самое, ибо и там тоже будут люди.
— Но не все же люди одинаковы!
Антоний опять на него поглядел с сожалением и сказал:
— Да, иногда бывает и отмена.
— Я посмотрю, я верую встретить иное.
— Ну, веруйте… посмотрите.
В тоне викария было слышно утомление.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Ближайший начальник Фермора оказался зато так к нему снисходителен и милостив, что дал ему другое поручение, на которое Фермор уже не приходил никому жаловаться, но совсем не стал заниматься делом, а начал уединяться, жил нелюдимом, не открывал своих дверей ни слуге, ни почтальону и «бормотал» какие-то странности.
Антоний узнал об этом и послал просить его к себе.
Фермор пришел, но не только не опроверг перед викарием дошедших до него слухов, а, напротив, еще усилил сложившееся против него предубеждение. Он был сух с епископом, который за него заступался, и на вопрос о причине своего мрачного настроения и уклонения от общества отвечал:
— Я потерял веру в людей и не могу ничего делать.
Антоний не мог вызвать Фермора ни на какую б'oльшую откровенность и отпустил его, сказав, что он по его мнению, должно быть болен и ему надо полечиться.
Фермор ушел молча и еще плотнее заперся, а потом, призванный через несколько дней к начальнику, наговорил ему таких дерзостей, что тот, «желая спасти его», поехал к Антонию и рассказал все между ними бывшее и добавил:
— Если я дам этому ход, то молодой человек пропадет, потому что он говорит на всех ужасные вещи.
— Ай, ай!
— Да, он не только нарушает военную дисциплину, но… простите меня великодушно: он подвергает критике ваши архипастырские слова… Однако, как вы изволите принимать в нем такое теплое участие, то я не желаю вас огорчить и прошу вас обратить на него внимание: он положительно болен, н его надо увезти куда-нибудь к родным, где бы он имел за собою нежное, родственное попечение и ничем не раздражался. На службе он в таком состояни невозможен, но его любит великий князь, и если вы согласитесь сказать об этом генералу Дену, то он, вероятно, напишет в Петербург и исходатайствует ему у великого князя продолжительный отпуск и средства для излечения.