Правила перспективы
Шрифт:
Он покосился на картины, расставленные на треногах. Золоченые рамы тускло поблескивали в свете свечи. Нет, он не был пессимистом. Даже в самые тяжелые времена он чувствовал себя счастливцем.
Он мечтал о такой жизни еще студентом факультета истории искусств в Гейдельбергском университете — с его башенками и внутренним двором у подножия холма, с которого как поверженный бог нависал древний замок, — еще тогда он мечтал хранить шедевры искусства, заниматься приобретением новых сокровищ, старых и новых, ухаживать за ними, как мать за детьми, рассказывать о них людям — торговцам, конторщикам, рабочим с фабрик. Возвысить всех вокруг до того же благородства духа, которое царило на факультете искусств в Гейдельберге.
Никогда
Закрыв глаза, герр Хоффер предавался воспоминаниям. Далеко внизу змеилась река, серебряная в мшистой зелени лесов, обнимая краснокрыший старинный город, точно такой же, каким его рисовали сто лет назад, — как объединял их этот пейзаж с пламенными романтическими умами былых времен! Без слов стояли они у парапета и смотрели вниз — огромный замок, от которого после нашествия армии Людовика XIV (они всегда называли Людовика по-французски, с ненавистью и любовью одновременно!) остался пустоглазый остов, одним своим видом звавший на великие дела.
Гейдельбергский замок был такой большой, такой обездоленный.
Половина огромной башни, обвалившаяся под обстрелом французских пушек, поросла травой и вьюном, словно замок был из песка и обрушили его ведерком. Их, зеленых юнцов, эта башня околдовывала своей историей. Рисуя, они впитывали историю — ее блеск и бесконечность — и чувствовали свое превосходство. Никогда они не повторят ошибок старших, даже старших братьев, прозябавших в окопах. Никогда не станут жертвами.
Герр Хоффер взял тогда за моду носить плащ-пелерину и отрастил остроконечную бородку, какую носили художники рубежа веков. Он любил воображать себя членом довоенной революционной группы «Мост», например. Он старался походить на самого Кирхнера, или Эрика Хеккеля, или Карла Шмидта-Ротлуфа с его моноклем.
Сейчас эти воспоминания вызывали улыбку.
Подумать только! Он носил широкополую шляпу! Двадцать с чем-то лет тому назад. Невероятно. А кажется, будто совсем недавно. Вчера.
Да, время было не самое легкое. Не лучшее время для романтика. И веком рационализма его тоже нельзя назвать. Нет! К двадцать третьему, его второму году учебы, простой обед стоил тысячу миллионов марок, а билет в театр — пару яиц. Улицы Гейдельберга наводнили нищие и торговцы кокаином; и даже в его скромную комнатушку несколько раз вламывались воры. Правительство пало, законов никто не соблюдал, а каждый раз, когда объявляли об очередной революции, ничего не менялось, только где-то там расстреливали рабочих, а еда становилась еще дороже. Его друзья спекулировали на бирже и разбогатели как цари — герр Хоффер никогда потом не пил столько шампанского! Но если не было приемов и вечеринок, ходил голодный, как и все остальные немцы. А девушки! Как свободно раздавали они свои милости! Он отсиживался в своей комнате — этот набожный парнишка из Эбербаха — и боялся разгула, боялся даже тех девушек, которые являлись на вечеринки, добела напудрив лица, и, раздевшись, демонстрировали удивительно чистые груди. Не все же они были актрисами или танцовщицами кабаре!
И как быстро расставались с идеалами тогдашние юноши! Как быстро их начинала заботить только очередная сделка, только свежие биржевые новости, только очередная девица! А ведь было время, когда они смотрели с развалин замка на город, цитировали Шиллера, Бенна и Гофмансталя и верили, что впереди их ждет век красоты и благородства духа.
— Вот пример тому, как прибирается в своем доме Природа, — говорили они. — Без разрушения нет созидания. Без чисто
И их юная страна станет путеводной звездой всего мира!
Он мысленно улыбнулся, но тут же испугался своих мыслей. Ему так хотелось прожить деятельную, интересную жизнь! И он получил ее, но вкупе с чудовищной, абсурдной тенью под названием реальность. Ему уже сорок два года. Сорок два! В юности он бродил с друзьями по неухоженной территории замка и мечтал, мечтал!
Он не пессимист. У него есть жена и две прелестные дочки. И Музей.
Он должен вернуться домой.
Вернер снова завел патефон — Шуман! "Die alten, bösen Lieder" [12] — опять на слова Гейне! Фортепиано взяло несколько аккордов, и да, давайте! Вы злые, злые песни, коварный, страшный сон, пусть вас в гробу схоронят, должен большим быть он! Вернер тихо подпевал, но герр Хоффер, поймав острый взгляд фрау Шенкель, решил, что разумнее этого не делать, закрыл глаза и вернулся к гейдельбергским мечтам.
12
"Старые, злые песни" (нем.). Из цикла "Любовь поэта" Шумана. Слова в переводе В. Н. Аргамакова.
Господство пошлости — прямое следствие развития науки, техники и индустриализации городов — противоестественно. Как далеки были наука и техника от гейдельбергских высот, тонувших в ароматах весеннего разнотравья нестриженых газонов, укрытых тяжелыми ветвями! Этому порочному триединству противостояла невыразимая загадка, частичка божества, священное, неистребимое стремление, придающее благородство человеческим страстям, почти погребенное под ложью и пошлостью наступивших времен.
— Надеюсь, у них нет пикировщиков, — донесся из другого мира голос фрау Шенкель.
— Господи помилуй, — пробормотал Вернер, — обязательно ей надо перебить Шумана.
Но и его вдохновляла революционная новизна — и даже эпатажные выходки дадаистов казались ему если и не здоровым искусством, то как минимум живительным течением.
Впервые в жизни увидев кубистскую картину — вихрь красок кисти Делоне, висевшую в модной галерее на Потсдамер-штрассе в Берлине, — он почувствовал, что начинается самое захватывающее приключение в его жизни! Околдованный, он стоял перед ней, как когда-то стоял, очарованный рухнувшей башней и пустоглазым величием Гейдельбергского замка. Впрочем, остроте его восприятия способствовало и то, что в галерее постоянно устраивались танцы с участием девушек, обнаженных до пояса. Но картина захватила его целиком. Это была смерть деньгам, рождение искусства.
То были бурные время.
В конце концов он влюбился, влюбился в прекрасное видение из шляпной лавки — в Сабину Трессель, которая ничего не понимала в искусстве, но, подняв руки к волосам, одним жестом поразила герра Хоффера в самое сердце.
Вернер беззвучно повторял последние слова, иронично и как-то проникновенно затихавшие вместе с последними печальными, нежными нотами: Что в том гробу сокрыто — от вас я не таю: навек в нем схоронил я любовь и скорбь мою.
Неужели и Вернер когда-то влюблялся? Может, боль, испытанная в юности, и стала причиной его бесчувственности и сухости? И был ли Вернер хоть когда-нибудь молодым? Уже пятнадцать лет назад, когда герр Хоффер только появился в Музее, Вернер Оберст выглядел так же — окостеневшим, пыльным ископаемым. А ведь, наверное, ему тогда было едва за тридцать.
Вернер сунул пластинку обратно в закапанный кровью футляр, и Хильде Винкель спросила, не стоит ли подняться и посмотреть, что происходит, потому как артобстрел утих.