Праздник жизни
Шрифт:
Неловкая тишина длилась еще мгновение.
Пламя свечи от ветра искривилось, парафин потек быстрой струйкой, застывая вокруг подсвечника большими белесыми каплями.
– Слава...
– с запинкой произнес Адальберт.
– Слава Господу Богу Всевышнему, - собравшись с духом, побуждаемый порядком и ритуалом, все же закончил он. Свою верующую голову Адальберт вынужден был спрятать в песок, чтобы хоть таким образом отмежеваться от слов Пелнса. Адальберт понимал, что в эту минуту он совершает святотатство.
И тут все заговорили наперебой, словно бы камень отвалили от устья долго дремавшего подземного источника.
– Плоть
– Слава Господу Всевышнему, - услышал Адальберт повторяемые за ним слова.
В незабудках Элеоноры зажужжала пчела.
– Приклони ко мне ухо Твое, поспеши избавить меня, будь мне каменною твердынею, домом прибежища, чтобы спасти меня. Выведи меня из сети, которую тайно поставили мне. В Твою руку предаю дух мой. На тебя, Господи, уповаю.
– Слава Всевышнему, - повторил хор прощающихся.
– Человек как туман, который выпадает, и как роса, которая высыхает. Он дуновение ветра и свет мелькнувший. И тень ускользающая, и радуга выцветающая. И дым, который с небом сливается, и апрельский снег, тающий на лету. Мгновение коротко и погибель мгновенна. И только страдания вечны. Да сделаются отверсты очи наши, прежде чем уйдем мы в небытие...
– Слава Всевышнему.
На крыше сарайчика ворковал голубь.
– Что слышали мы и узнали, и отцы наши рассказали нам, не скроем от детей своих, расскажем потомкам, чтобы не повторили они отцов своих. Чтобы не забыли они дела отцов своих, а исполняли заповеданное им. Аминь.
– Слава Всевышнему.
– Душа моя насытилась бедствиями, и жизнь моя приблизилась к преисподней. Признают ли чудеса поступков Твоих, восславят ли истину Твою в стране забвения? Почему отвергаешь душу мою и скрываешь Себя во время скорби? Будешь ли Ты творить чудеса среди мертвых или оставшиеся поднимутся славить тебя?
– Слава Всевышнему.
Весенний ветерок дунул сквозь щели сарайчика на лепестки цветов.
– Он прощает твои прегрешения и врачует твои скорби. Он спасает жизнь твою и дарует милость тебе, - дождавшись своей очереди, словно заданный в школе урок, прочитал по бумажке Тодхаузен.
Елена заметила, что изначальное презрение и недовольство в глазах Тодхаузена уступили место чему-то похожему на уважение и сочувствие. Он не скрывал и своего смущения, а поскольку Елена чувствовала себя точно так же, ее обида и злость угасли.
– Слава Всевышнему, - в последний раз под водительством Адальберта возгласила уже сплоченная кучка людей.
Незабудки и бледное лицо Элеоноры исчезли под крышкой гроба. Прощание не особенно затянулось, и у Елены на душе стало немного легче. Она не плакала, но не ощущала на себе осуждающих взглядов. Тихо шмыгал носом Бита-Бита, сцепив на груди свои маленькие ручонки и двумя большими пальцами быстро перематывая невидимый клубок. Он напоминал свечу в изголовье Элеоноры, которая растаяла и превратилась в небольшой бугорок воска. Одни сдерживались, прикусив щеку, у других дрожали губы, третьи не могли остановить ручейков, струившихся из глаз.
Елена поняла, что все эти люди любили Элеонору. Что они действительно искренне переживают
Елена чувствовала на себе любопытно-вопрошающий взгляд Тодхаузена, который без слов говорил: "Ведь это ее мать, ведь она уходит в вечность?!"
Елена смотрела на свой букетик и лихорадочно думала о пуповине страха и тоски, что должна была бы связывать ее с Элеонорой. Если же она не чувствует этой связи со своей матерью - возможно ли такое вообще? Никто и никогда больше не подарит ей жизнь. Но и отторженность никогда уже не будет такой горькой.
Три старика, которым помогал Тодхаузен, поставили гроб на телегу. Петерис, сосед-бобыль, успокаивал коня, взятого у кого-то на время. Желая выказать особое почтение, Петерис обрядил его в траурную упряжь. Коняга, не привыкший к шорам на глазах, фыркал и тряс головой. На Елену после всего пережитого при виде убранной в траурную упряжь лошади напал смех. Она затаила дыхание и прикрыла лицо цветами. Уголком глаза она видела, что и Тодхаузен кусает губы, сдерживая отнюдь не слезы.
Смерть не может быть причиной смеха.
Елена вспомнила себя в детстве сажающей картошку на огромном поле. Воздух наполнен птичьим гомоном, и - картофелина за картофелиной, глазками вверх. Внезапно старик сосед, который гнал борозду, выпрямился и, сняв с головы шапку, почтительно обернулся к дороге. Елена тоже посмотрела из любопытства. Кого-то везли хоронить.
Смерть не может быть причиной смеха.
Подавив внезапное веселье, Елена вспомнила темный, крохотный театральный зальчик и едва освещенную сцену. В монологе, который казался бесконечным, какой-то чудак, скорее всего, гений, мучился поисками смысла. И все это происходило на фоне сменяющихся зеленых, синих, красных огней. В короткой паузе где-то угрожающе скрипнули давно не смазывавшиеся оконные петли, на сцену ворвался ледяной ветер, и раздался громкий крик не то ворона, не то чайки. Усталый актер читал стихи о могиле, об одиночестве, о призме смерти. Магнитофон заело, и крики чайки превратились в икоту. Актер сбился и запутался в строчках монолога, как птица в силках. Зал смеялся, словно его щекотали. Гений пришел в отчаяние и застрелился. Чайка после громоподобного выстрела продолжала все так же икать. Через минуту сконфуженный актер кланялся веселой толпе зрителей.
Небольшая похоронная процессия не спеша двигалась в сторону кладбища. Петерис, сосед-бобыль, придерживал лошадь, успокаивая ее, за телегой чинно вышагивал Адальберт, за ним Елена и семеро провожающих.
Под монотонный перестук тележных колес в голове у Елены еще раз гулко прозвучало: "Никто и никогда больше не подарит ей жизнь". И впервые после пробуждения под грецким орехом она испытала что-то похожее на печаль. Только и остались у нее что обрывки воспоминаний:
как в детстве она тосковала о матери, взрослой любимой женщине, к которой можно прижаться...