Преданность. Год Обезьяны
Шрифт:
Александр вставал до зари и на несколько часов куда-то отлучался, Евгению с собой не брал. Проживал каждый день, словно совершая ритуал, по заведенному распорядку: выискивал в деревнях священные и выброшенные за ненадобностью частички древней культуры, а вечером возвращался к Евгении. Женщина и ее сын ухаживали за ней, словно за принцессой, выздоравливающей после болезни, –
Она была непривычна к зною и спала больше обычного. Когда она просыпалась, женщина подавала ей какое-то горькое питье со сладкой пастой, которое ничуть не утоляло жажду, но, казалось, распаляло плотское влечение. И тогда она принималась ждать, предвкушая его возвращение, их ненасытные ночи. В темном небе, головокружительно близко, висели планеты. Казалось, на осколке стекла написано все, что есть. Ей было дано не сияние любви, а лик истерзанной птицы.
Стой тут, Филадельфия, сказал он. Снял с нее одежду – она и так ходила полураздетая, – легко провел пальцами по телу. Его пальцы были как перышки. Заговорил о первом человеке, вычерчивая длинный “игрек” Тигра и Евфрата. Без заминки переходил с одного языка на другой, и она апатично отвечала ему на тех же языках. Вдруг прижал ее к стене, и она с ужасом почувствовала, что неразделенная страсть может быть блаженством.
Вечером в комнату вошла женщина – принесла чашки со сладким кофе. Он и она сидели на земляном полу. Испачканные простыни были уликой их взаимного экстаза и муки. Женщина сняла грязную простыню, постелила поверх циновки свежую; при виде этого их так и подмывало осквернить белизну простыни баснословным развратом. Они были одновременно псами и богами.
– Помнишь первый день – как ты ко мне пришла?
– Мой день рождения, – сказала она, машинально стиснув мешочек.
– Дай сюда, – сказал он.
Она привстала, неохотно сняла мешочек с шеи. Маленький-маленький, на кожаном шнурке. Он осторожно распорол шов сверху; внутри лежали хлопья пепла, крохотные винты и боек от ружья поэта. Он медленно, деловито вставил боек и винты на место, зарядил
– Завтра, – сказал он, – я научу тебя стрелять.
В ту ночь он нетуго связал ей руки шнурками от ее старых коньков. Он был ласков, целовал веки ее зажмуренных глаз, а потом ее обнаженное горло. Она резко отвернулась, открыла глаза. Шнурки почти не врезались в тело, но хозяйничали в ее сновидениях – эти извивающиеся похабные твари протянулись вдоль целого поля, накрыли собой землю, обмотали тонкие стволы цветущих деревьев, вплелись в непокорные светлые волосы ее тренера Марии.
Проснулась она с ужасающе ясной головой. Закрученные шнурки легко соскользнули с запястий, и она воровато сползла с циновки, потянулась к ружью. Ее начало мутить – совсем как в день, когда она бродила по лесу с Франком, впервые в жизни застрелила кролика, а потом наблюдала, как Франк освежевал его, растянул шкурку, повесил маленькую тушку вялиться.
Евгения встала. Александр лежал на циновке нагишом. Ей подумалось: а во сне он не так уж похож на бога. Голова шла кругом: разум составлял перечень всего, что он ей дал, всего, что он отнял. Он открыл глаза и обнаружил, что она стоит над ним, целясь куда-то вниз. Сонно приподнял голову, скорее с усмешкой, чем с тревогой.
– Филадельфия, – сказал он.
Она, чуть приподняв ствол, прицелилась получше.
– Филадельфия? – вопросительно произнес он, все еще силясь проснуться.
– Да, Филадельфия, питомник свободы, – сказала она и нажала на спусковой крючок.
В его саквояже лежала крупная сумма денег. Евгения забрала свои документы, отдала половину денег женщине, а его вещи, в том числе часы и сигары, – ее сыну. На рассвете они выкопали яму и положили туда тело Александра Рифы вместе с ружьем, его паспортом и забрызганными кровью шнурками. Прежде чем забросать яму землей, вынули из ружья винты и боек. Евгения забрала винты и образок, который Александр носил на шее. Серебряный, рассеченный посередке – как будто по нему проехалось лезвие конька.
Конец ознакомительного фрагмента.