Представление должно продолжаться
Шрифт:
– Особняк теперь реквизируют наши товарищи под свои нужды, – сказал Январев. – Что же вы станете дальше делать, Раиса Прокопьевна?
– Светел белый свет и раздолен во всякое время, – улыбнулась Раиса. – А нынче еще весна-красна идет. Нешто мне промеж всей этой радости места не найдется?
– Что вы умеете?
– Да ничего вроде.
– Этого не может быть. Вы так красивы…
– Что могла бы пойти в наложницы к какому-нибудь голубчику начальнику? – усмехнулась женщина. – Это у меня уже было. Теперь чего-нибудь другого хочу.
– Чего же конкретно? – Январев
– Я за раненными ходила. И за больными смогла бы. Физиологию изучала, понимаю.
– Неужели? Это дело. Медицинского персонала не хватает. Если понадобится, обращайтесь ко мне, я замолвлю за вас слово.
– Спасибо вам, голубчик Аркадий Андреевич…
– А-нар-хисты, – раздельно и презрительно произнес от стола латыш-красногрардеец, методично сортировавший отобранные у анархистов вещи: украшения налево, деньги направо, оружие – по центру стола. – Обычные уголовные по большей части. Все понимать могу: грязь, пьянство, разврат, все, кроме одного: зачем обивку на мебелях ножами порезали? Мебель – откуда? При чем? Это и есть анархия? Или что?
– Это революция, голубчик большевичок, – ласково откликнулась Раиса. – Чтобы своей волей мир изменить, надобно от Божьей воли отойти хоть маленько. А если человек от Бога отходит, так куда ему идти-то, ежели по сути рассудить? Только мебеля резать…
Из-за бессолнечного белого неба за стеклами окна кажутся слепыми. Массивные столы, шкафы и конторки – как стадо испуганных мастодонтов; темно-зеленый лак потерт и местами поцарапан, а резное стекло одного шкафа раздроблено пулей. В прошедшем ноябре здесь воевали, как везде. Чиновничий чернильный дух, впрочем, так и не выветрился.
Товарищи, расположившиеся за длинным столом, за царских чиновников вполне могли бы сойти: подстриженные бородки, пенсне, хорошие костюмы с галстуками и часовыми цепочками, – если б не митинговая манера говорить напряженными рублеными фразами, рассекая воздух резкой жестикуляцией. Так теперь говорили почти все и везде – вольно или невольно подражая своему вождю, одобрившему наименование «народные комиссары», потому что оно «ужасно пахнет революцией».
– Продразверстка в деревне встречает ожесточенное сопротивление. От предательских кулацких пуль гибнут десятки товарищей.
– Крестьян можно понять. Они вырастили этот хлеб своими руками и вовсе не хотят его кому-то отдавать. Тем более – бесплатно.
– Но без продотрядов Москва просто вымрет от голода. Причем в самое ближайшее время. И надо же еще кормить Красную Гвардию, которая сражается с врагами революции…
– Нужен какой-то принципиальный ход. Обмен на что-то нужное крестьянам. Промышленные товары…
– Звучит разумно, но вы же знаете – практически вся промышленность стоит. Квалифицированные рабочие либо воюют, либо погибли на фронте, либо уехали по деревням, спасаясь от голода…
– С этим в любом случае придется
– Критически нужны гайки и болты для железной дороги и литье для машин, добывающих торф. Я слышал, на старом «Гужоне» есть какая-то рабочая инициатива. Надо бы к ней присмотреться, если дело того стоит, осветить в «Окнах РОСТА». Может быть, организовать митинг. Кто-то может съездить туда?
– Я готов. Прямо сегодня.
– Отлично, товарищ Январев.
В разбитые окна старого завода у Рогожской заставы хлещет холодный дождь. Зимой замерзли и полопались старые водопроводные трубы. Грунтовая вода залила прокатный и мартеновский цеха. Станки ржавеют в лужах среди груд пережженных кирпичей, разбросанных моделей, слитков металлического лома. Когда-то здесь работало больше четырех тысяч человек… Где они теперь?
Двадцать пять рабочих пытаются запустить самый маленький, четырехтонный мартен – номер семь. Огнеупорный кирпич для ремонта собирают в лужах со двора, среди почерневших, но еще не растаявших сугробов. Там же находят и таскают доски и бревна на топливо. Буквально руками, чтобы сохранить кирпич, разбирают мертвый шестой мартен. Все необходимое делается из подручных материалов на основе технической смекалки.
Рабочие получают паек: в обеденный перерыв – осьмушку хлеба на каждого (иногда вместо хлеба выдают овес), а вечером – мерзлую картошку.
Однако настроение на удивление бодрое.
Пожилой рабочий указывает Январеву на человека в темном пальто, подчеркнуто держащегося в стороне от разговора:
– Инженер наш, Андрей Андреевич Измайлов. Всем здесь руководит, любую штуку изобрести может. Единственный, кто не бросил завод… Когда-то тоже революционером был, в тюрьме сидел, в Сибирь был сослан…
Любопытство погнало Январева говорить с тем, кто явно избегал всяческого общения.
Широко расставленные зеленые глаза, морщины вокруг глаз. Твердая линия рта.
– В какой партии вы состоите, Андрей Андреевич?
– Я – бывший член Народной Воли, – простуженный, хрипловатый голос.
Народной Воли?! С ума сойти! Когда же это было?
(история жизни и любви Измайлова описаны в романе Н. Домогатской «Красная тетрадь» – прим. авт.)
– Теперь вы сочувствуете большевикам? – спросил Январев, уже прикидывая содержание статьи, которую вечером напишет.
– Я теперь никому не сочувствую, кроме своей семьи, – отрезал Измайлов.
– Но почему же вы здесь?
– Чтобы оживить завод. Неужели это непонятно? Еще одной холодной зимы Москва просто не переживет, а торф сейчас – единственно доступное промышленное топливо. Значит, нужны машины.
– Но вы оказались единственным инженером…
– Какое мне дело до других? Я прожил на этом свете достаточно, чтобы понять: каждый должен делать то, что он умеет лучше всего. Свое дело. Обращая при том как можно меньше внимания на все прочее. И именно это всегда оказывается правильным. Вы не согласны?