Предварительные итоги
Шрифт:
Язгуль неграмотна, по-русски говорит очень плохо, но в отличие от многих деревенских туркменок лишена утомительной восточной стеснительности. Разговаривая со мной, с трудом подбирая слова, она спокойно и прямо, не мигая, смотрит на меня своими желтыми неподвижными глазами.
– - Язгуль,-- спрашиваю я,-- у вас есть ножницы?
– - Сейчас.-- Язгуль величаво кивает и, обращаясь к кому-то в глубь дома, кричит по-туркменски.
Выходит одна из дочерей и, глядя вбок, мимо меня, протягивает ножницы. Иногда я прошу кусок мыла, лампочку, нитку с иголкой, чистую тетрадку, клей, и все это находится в доме Язгуль. Разумеется, я стараюсь вручить Язгуль деньги, но она никогда не берет.
– - Ай, -- говорит она и делает плавный, презрительный жест рукой.
Однажды долго не мог заснуть, думая о Язгуль. Меня это даже слегка напугало. Хотя что может теперь меня напугать? Была какая-то секундная горечь. Человек осознает свой возраст с опозданием. Вроде того, как с изменой жены: все уже все знают, а ты не догадываешься. Но есть
Мне уже сорок восемь, а выгляжу лет на десять старше. От сидячей жизни и неумеренного курения мое лицо приобрело желтоватый оттенок, одрябло, под глазами у меня мешки, которые темнеют и увеличиваются, когда накануне "расширишь сосуды". Раньше я пил порядочно, называл это "расширить сосуды", теперь же врачи запретили, да и сам чувствую: после трех, а то и двух рюмок сердце колотится неимоверно и задыхаюсь. Курить тоже заставили бросить. Но дело не в том. Совершенно не в том! Можно болеть, можно всю жизнь делать работу не по душе, но нужно ощущать себя человеком. Для этого необходимо единственное -атмосфера простой человечности. Простой, как арифметика. Никто не может выработать это ощущение сам, автономно, оно возникает от других, от близких. Мы не замечаем, как иногда утрачивается это вековечное, истинное: быть близким для близких. Ну, что за ветошь: возлюби ближнего своего? Библейская болтология и идеализм. Но если человек не чувствует близости близких, то, как бы ни был он интеллектуально высок, идейно подкован, он начинает душевно корчиться и задыхаться -- не хватает кислорода.
Когда он сказал мне: "А ты чем лучше? Производишь какую-то муру, а твоя совесть молчит?" -- я почувствовал, как у меня что-то остановилось в груди, в аорте. Я двигал ртом, ничего не мог произнести, а он смотрел на меня уже не так, как раньше, а с испугом. Наконец я сказал: "Негодяй! На эту муру я тебя поил и кормил семнадцать лет, довел до десятого класса! На эту муру ты покупаешь себе джинсы, пластинки и всякую дрянь! И сам ты дрянь!" И тут я его ударил. Он согнулся и побежал в свою комнату. Я знал, что ему было больно. Но я не чувствовал никакой жалости к нему -- хотя я бил его редко, может быть, два или три раза за всю жизнь,-- я только чувствовал пустоту и отчаянье, которое эту пустоту заполняло. Фраза, брошенная мне в лицо, была давно придумана, и в ней были ненависть и презрение, накопленные месяцами и, может быть, даже годами. Там был, конечно, не один Кирилл, но и Рита. Так они разговаривают обо мне между собой. И, главное, в этой фразе был я! Я, я! Узнал свои словечки: "производишь муру". Презрение -- вещь заразительная. Я никогда не вскипел бы так бурно, если 6 не почуял в этой фразе себя, свое тайное, как дурная, скрываемая болезнь, презренье к "муре" и к своей собственной тоже.Но ведь парень ничего этого не знал. Он получил затрещину и убежал ошеломленный, давясь слезами.
Тот день начался с того, что я нашел у Кирилла в комнате в ящике стола -- очень хотелось курить, я искал сигареты -маленькую книжечку в кожаном переплете с запором. Заинтересовался, открыл: ключик лежал рядом. Это оказался дневник, начатый Кириллом несколько месяцев назад. Я пробежал по диагонали страниц двадцать, исписанных крупным и жидким, полудетским почерком,-- было неловко, но я сказал себе, что с позиций воспитателя имею абсолютное право. Много было ерунды, описание футбольной встречи с другой школой, рассуждения о какой-то научно-фантастической книге современного автора, по-видимому, порядочной гадости, взаимоотношения с неким А. и некоей О., описанные многословно и туманно, с многоточиями, и затем запись о праздновании собственного дня рождения. Накануне -- подробнейшие прогнозы насчет того, кто что подарит. Эта страсть к получению подарков, которую Кирилл демонстрировал с такой замечательной искренностью и прямотой,-- началась в младенчестве и продолжается до сих пор -- всегда меня коробила, но все же я к ней привык. Не новость. То же самое было у Риты. "Посмотрим, на что расшибется папа. Еще летом обещал мне маг, ну не "Грундиг" конечно, на это его не хватит, но хотя бы "Комету". У Серого "Комета" работает клево, так что я буду вполне satisfied". Развязный тон слегка задел, но я проглотил, читал дальше. Действительно, я подарил парню "Комету". Причем, помню, предвкушал впечатление, какое произведет подарок. Я-то был уверен, что для него это сюрприз, летнее обещание совершенно из меня выветрилось, но он все помнил железно. То-то я удивился: хоть и благодарил, но как-то спокойно, без восторга.
Допекла меня другая запись: "Приходила кикимора и
Я тупо рассматривал книжечку, кожаный переплет, запорчик, ключик (не Наташка ли подарила год назад?) и размышлял: говорить подлецу или промолчать? Решил -- молчать. Иметь в виду на крайний случай. Но предчувствовал, что не сдержусь. И верно, в тот же день вечером он канючил билеты на американский джаз. Приставал сначала к матери, потом ко мне. Рита сказала, что она против категорически: во-первых, на другой день была какая-то ответственная контрольная, во-вторых, дорого, два билета по пять рублей, он собирался идти со своей девочкой, и, в-третьих, Рите не нравилась девочка. По мнению Риты, она плохо воспитана и, когда приходит к нам в дом, ведет себя недостаточно скромно. Ну, бог с ней, я этого не замечал и возражал по другим причинам. Тот продолжал ныть со своим обычным упорством. "Па-а..." -- нудил он плачущим голосом, как обиженный маленький мальчик. "Билетов нет и достать их невозможно. Все! Конец!
– сказал я.-- Иди в свою комнату и занимайся".-- "А попросить тетю Наташу?" Я поглядел на него с большим интересом. Голубые глаза смотрели ясно и преданно. Наташа работает в министерстве, иногда достает дефицитные билеты. "Тетю Наташу?" -- "Ну да, помнишь, она доставала на Дина Рида?" -- "А тебе не будет ли неприятно,-- сказал я, чеканя каждое слово,-- получать билеты из рук кикиморы?"
Он уставился на меня обалдело. "Какой кикиморы?" -- "Но ты ведь называешь тетю Наташу кикиморой?" И тут я увидел, как лицо моего сына мгновенно и на глазах -- как светочувствительная бумага -- покрывается темной краской, начиная с ушей. "Ты читал дневник?
– - вскрикнул он.-- Как же ты мог..." Его лицо исказилось, глаза сузились, я увидел бешеное презрение, и это был его истинный взгляд. Разумеется, я объяснил ему, что не "как же я мог", а "как же он мог" -- писать так гнусно о своей тетке, родном человеке, который его искренне любит. Я говорил очень взволнованно. Рита пришла из своей комнаты и стояла молча. Хотя отношения у нас были натянутые, она не пыталась взять сторону сына, который не слушал меня и только повторял, качая головой: "Эх, ты... Эх, ты..." Наверное, ей было неприятно. Но тот не понимал ничего. По-видимому, был сражен тем, что я мог прочесть его глупости по поводу А. и О. Наконец Рита раскрыла рот и произнесла укоризненно: "Кирка, действительно, как ты мог написать такую вещь?"
Я сказал: "А ты не удивляйся. Он написал то, что ты говоришь вслух". Конечно, был возглас протеста, оскорбленное лицо и мудрый, педагогический вывод: "Кирилла я не оправдываю, но тон твоего разговора меня возмущает!" После этого она ушла. А Кириллу только того и нужно. Он сказал, что я всех оскорбляю, и его и мать, что у меня самого нет совести, если я читаю дневники. Но я закричал, что у меня есть право отца. Что пока ему нет восемнадцати, сопляку, я обязан знать, чем он живет, его личную жизнь, всю его подноготную, потому что несу ответственность за него, а после восемнадцати -- может катиться на все четыре стороны, пожалуйста, не возражаю. "Я тоже не возражаю",-- пробурчал этот наглец. "Но сейчас, когда я вижу подлость,-- гремел я,-- я не намерен давать тебе потачку!" -"Я тоже, если увижу подлость..." Вот так мы пререкались скандально, базарно -- с каждой минутой я все более ощущал свое бессилие,-- и потом он сказал фразу "производишь муру", после чего я его ударил, ладонью по губам, и он убежал. Сначала в свою комнату, потом -- из дому.
Он исчез на сутки. Это были, наверное, самые кошмарные сутки в моей жизни. Потому что я казнил себя и терзался. И Рита, конечно, не умолкала, но ее беснования меня не трогали. Я просто отупел от ужаса, от того, что я себе представлял и в чем видел виновником себя, одного себя, несчастного идиота, неврастеника,-- подумаешь, распустил руки, назвали сестру кикиморой! Ну и что? Устраивать из-за этого допрос, мордобитие, так унижать и оскорблять парня? В третьем часу ночи дежурный по городу сообщил нам, что в Коптеве найден труп юноши лет семнадцати, зарезан ножом. Не было ли на нашем мальчике меховой шапки и кожаной безрукавной кацавейки на меху? Меховая шапка была! Была! Но кожаной безрукавной кацавейки не было. Он мог взять кацавейку у товарища. Мог зачем-то поехать в Коптево. Вызвали такси, помчались в Коптево, на другой конец города. В машине Рите сделалось плохо, остановились, я массировал ей сердце, шофер побежал за лекарством -- в медпункт Белорусского вокзала. В морг Коптевской больницы я пошел один, Рита осталась в машине. Хотя я был совершенно уверен в том, что наш мальчик не мог очутиться здесь, ноги мои подгибались, когда я спускался по лестнице в узком каменном коридоре. Юноша был черноволос, один глаз открыт, другой заляпан черной кровяной коркой. Мы приехали домой в пятом часу.