Прекрасные деньки
Шрифт:
Идет уже пятая весна. Земля повернула Хаудорф к лету, и день стал длиннее. Небо хмурится. Дождь. Гуфт и Найзер грузят навоз в телегу. Холль прислонился спиной к стене коровника и дрожит от холода, но ему это безразлично. Он слышит, как за стеной мычат коровы и телята, визжат свиньи. Ему приходит в голову, что Фельберталец обходится с Прошем так же, как поступал с Руди и Конрадом. Он смотрит на Гуфта и вспоминает, что Гуфт подрался со старшим братом, как в тот же вечер спустился он со своим заплечным мешком в Хаудорф и попросился на работу к хозяину. Холль не хотел замечать дождя и грязи, летевшей на него из-под копыт вороного, когда Холль тянул его за собой, потому что сам себе он казался просто кучей навоза. Он лгун, зассыха и осквернитель распятия в одном лице. Он знает, что всем в Хаудорфе про это известно, и живо себе представляет, как в каждом из дюжины домов ему перемывают кости. Он приближается к какому-то дому и минует его, встречает какого-то человека и проходит мимо. И все это не что иное, как непрерывное прощание. Весь день встречает он людей, которых видал мимоходом уже тысячу раз, а может,
Почти у самых ворот, в том месте, где год назад Мориц попал под телегу, Конрад со штакетиной в руках накинулся на Марию и до крови избил ее. Он наверняка забил бы ее до смерти, если бы в последний момент ей на помощь не подоспел Лоферер. Неподалеку от этого места несколько лет назад летним утром прыгнула с забора Марта, будучи на последнем месяце беременности, и батрацкое дитя увидело свет, лежа в траве.
Во время ужина никто не произносит ни слова. Холлю невыносимо сидеть, зажатым между хозяином и Конрадом как раз напротив Марии. Он боится, что Мария разразится смехом. Он то и дело опасается, что произойдет что-нибудь ужасное, и в то же время его бесит всеобщая невозмутимость. Он вспоминает, что уже с первых дней, как был заброшен сюда, руками и ногами отпихивался от свиных клецек, которые вставали у него поперек горла, но удары и оплеухи, как и страх перед ними, напрочь заглушили позывы к рвоте, и у него даже выработалась способность каждый второй день принимать внутрь эту тошнотворную снедь, так он ее с тех пор и глотает. Терзая в тарелке клецку, он задумывается над тем, как смешно и глупо все еще заставлять его это есть. Скорее уж можно понять Лехнера, который время от времени морит сыновей голодом.
Работа в усадьбе 48 считалась смягчающим обстоятельством. Спустя три недели, когда Холль предстал перед учителем со справкой от врача, он надеялся, что учитель потребует объяснений. Холль не допускал мысли, что тот не знает про обман. И не то чтобы уж так хотелось в школу, нет, школа лишь добавляла неприятностей. Лучше бы вообще в нее не ходить, тогда не пришлось бы на ночь глядя учить уроки, никаких тебе дополнительных, никаких переписываний, никаких головомоек, и в школу переться не надо. Теперь же опять приходилось переписывать. Об этом он даже не задумывался в течение всех трех недель, когда ради спокойствия и похвалы усердно работал по хозяйству. Отныне же что ни вечер надо было сидеть в комнате или на кухне и исписывать целые тетради, но только до восьми, потом его ждали молитвы и постель, сон до шести, а там все сначала: надевать штаны, внизу — сапоги, опять умывание, завтрак и холодок апрельского утра с щебетом птиц из каждого сада еще не совсем проснувшегося Хаудорфа, вот уже и день на дворе, еще один день. "Чем-то он кончится? Не опоздает ли Мориц сменить меня? Потребует ли учитель тетради? Наверняка. Он возьмет их, чтобы просмотреть после обеда. Надеюсь, завтра в школу идти не придется".
О недописанных упражнениях он не думает. Шагая в луга по раскисшей дороге, под завесой тележного грохота, позади Лоферера и Гуфта, он думает еще и о старом диване в спальне и ужасается тому, что эти мысли не пришли ему в голову несколько дней назад, и вот диван уже не выходит из головы. Было бы время вернуться, но "диванные мысли" мешают что-либо придумать, нужна веская причина, чтобы один из мужиков взял у него поводья. Причина-то есть, но назвать ее он не может, здесь не может, на ходу. Не будет же он, надрывая глотку, посвящать в глубочайшие свои тайны двух мужиков на этой ухабистой улочке. Просто бросить вожжи и смыться? Тоже нельзя. Наживешь еще кучу неприятностей. Этим он только выдал бы себя, а вот диван, наверно, не выдал бы.
Холль почувствовал, как лошадь заупрямилась и бесцеремонно потащила его в совсем другом направлении, через большак, в какой-то узкий проезд, поперек колеи. Дорога выравнялась и стала помягче, а на душе было тошно. Очень уж все обрыдло. На лугу по команде приходилось то останавливаться, то двигаться дальше. Стоя на телеге, Гуфт забивал колья, Лоферер придерживал их внизу, а между делом они прохаживались насчет Розиных бедер. Передвинулись к тому месту, которое сразу изменило ход мыслей Холля. Вспомнилось одно летнее воскресенье. Отец велел ему свернуть с большака, пересечь пашню и встретить корову. Но на середине пути Холль так был зачарован колосящимся полем, что забыл и про корову, и про отца. Тут он услышал пронзительный свист и опрометью бросился назад, через высокую пшеницу, к лугу и с ужасом увидел, что за изгородью его поджидает отец, а самому ему даже невдомек, почему он так долго пробыл в поле, почему у него все вылетело из головы.
Тут на Холля посыпались самые звонкие оплеухи. Ему бы лежать после первой. Но всякий раз он поднимался. Холль вспомнил, что, когда валился с ног, всегда успевал поразмыслить, вставать ему или нет. "Если я встану, может, он остынет, а если останусь лежать, разозлю его еще больше. Да нет, знаю я его, поднимет за шкирку и еще надает. Это уже четвертая. До пятой, может, и не дойдет. Интересно, схлопочу ли
И Холль пустился бегом по этому самому месту, и опять перед глазами встал потертый, рваный кожаный диван. Он пытался сообразить, достигает ли свет из окошка тех половиц, что под диваном, и достигнет ли их взгляд мачехи, стоящей в дверях.
Наконец-то по набухшему росой лугу, дымя своим самосадом, притащился Мориц, мешки под глазами, ладони ободраны. Теперь Холль мог уходить — полями и межами, чуть не через всю долину, навстречу любопытным взглядам. Дома. Огороды. На них за заборами широкие, туго обтянутые бабьи зады. Не успев отдышаться, влетел в кухню. Пусто. Долой сапоги. Без десяти восемь. Наверх, в комнату. Мачеха с бледным лицом заправляет постели. Она не говорит ни слова. Он проходит мимо, в комнату, где спит с братьями. Старый диван на том же месте. Под диваном темно. Холль ложится на пол и убеждается, что под диваном видна лишь тьма. Он мигом переодевается и, закинув за плечи ранец, без восьми восемь с радостью выбегает из дома. Наверх, к пастбищам. Штраусиха. Змеиный холм. Распятие. Дом вице-бургомистра. Воспитательница из детского сада. Бойня. Проулок. Дом врача. Памятник воинам. Двор священника. Раздевалка. Еще только четверть девятого. Взъерошенный, запыхавшийся, входит он в свой пятый класс и тут же встречает выразительный взгляд. Он бормочет что-то невнятное и отправляется на последнюю парту к своему другу Лео, с которым не следует водиться, так как тот сын рабочего, распоряжающийся своим свободным временем и имеющий право решать, идти ему в воскресенье в церковь или нет, а главное — исповедоваться или не исповедоваться. И вот Холль уже за партой, и ему надо бы сосредоточиться, но хоть убей не получается, увлекают свои мысли. И хотя поверх склоненных голов он смотрит на доску и срисовывает в тетрадь то, что пишет на доске учитель, ибо знает, что учитель Шатц время от времени собирает тетради, проверяя, есть ли в них эти записи, в мыслях Холль далеко от школы, даже если сам он этого не замечает. А замечает лишь тогда, когда его окликает учитель.
По рукам ходит "Песнь Бернадетты". [3] Хозяйка и Вильденхоферша читают наперегонки. Холль, стоя на коленях, укладывает дрова в ящик. На столе лежит толстая книга. В ней написано про юную крестьянку и Богоматерь. Про какое-то письмо, которое прочитал Папа Римский.
Приходят Фельберталец и Прош, и Вильденхоферша уносит толстую книгу из кухни, а Холлю безразлично, прочтет Папа Римский письмо или нет. Ему предстоит подниматься на дальний надел кормить молодняк, так как Бартль пьянствует в трактире. Холль быстро минует выгон и надеется на компанию Лео. Но в маленькой кухне Лео нет, не видно его и среди ребят на выгоне. Мать Лео говорит, что скорее всего он на мельнице. Но и там Холль не находит Лео. И уже здесь, внизу, он знает наперед, что наверху ему будет страшно. Там стоит мрачный рубленый дом с зарешеченными оконцами. Из десяти комнат только в одной можно жить, и то в случае нужды.
3
Роман Франца Верфеля.
Вспоминаются летние вечера. Поднимаясь крутой дорогой, Холль мысленно возвращается к тем горячим от работы и жары денечкам, которые никак не могли закончиться, и вот они снова перед глазами, вот Лоферер, Гуфт, Найзер, Конрад, Мария, Роза и прочие, а хозяин опять усядется в маленькой комнате и начнет травить байки, покуда совсем не стемнеет, покуда всех не проберет страх, как и позапрошлым летом, когда все теснее жались друг к другу, как и последним летом, когда хозяин рассказывал про лавину, а Холль не мог вздохнуть, стиснутый с двух сторон батрачками.
Сегодня ему наплевать, что скажет учитель про его тетради. Он все еще ждет, когда учитель раскроет обман с мнимой болезнью. Его встречает собачий лай. Холль видит людей с изборожденными морщинами лицами, занятых тяжелой и непосильной работой, и раздумывает о том, где лучше кормить телят: в хлеву на пригорке или же внизу, возле пустого дома. И по мере приближения к дому приходит к решению начать внизу, что у верхнего хлева будет почти не страшно, и, даже если он не успеет управиться до темноты внизу, подняться к хлеву не побоится. Подходя к потемневшему от непогоды дому, он решает вовсе не заходить в него. Набравшись смелости, Холль подходит к воротам хлева и распахивает их. Темный закуток. Он распахивает дверь хлева. Мычание. Теперь надо войти, забраться по крутой лесенке на сеновал, спуститься с сеном вниз, потом снова вверх-вниз, вверх-вниз, и так четырнадцать раз. Потом пустить телят к поилке, набросать соломы, загнать скотину, набросить цепь, убрать навоз, а уже после доить корову. Все эти действия проносятся у него в голове, когда он стоит перед открытой дверью. Он входит в хлев и замирает от ужаса. Шагая в темноте с вытянутыми вперед руками по шаткому мягкому полу, он не может отделаться от ощущения, что за ним кто-то наблюдает, что он вот-вот натолкнется на человека, что из какой-нибудь щели вылезет рука, и вдруг он нащупывает какую-то ткань, несомненно вязаную куртку, и тут же проносится мысль: мертвец или живой в вязаной куртке. Он мгновенно отдергивает руку и убеждается, что у него в кулаке и впрямь вязаная куртка, рукав от нее. Как он потом лазал по лестнице на сеновал, как он таскал сено и делал все остальное, вечером он вспомнить уже не мог, но одно знал наверняка, что никогда еще не доводилось ему так долго испытывать себя страхом и что внизу он глубоко распорол тыльную сторону ладони и, когда поднялся наверх, сразу же потекла кровь, но, где и как поранил руку, вспомнить не мог. Хотя все, что Холль делал на верхнем ярусе, запомнилось до мельчайших подробностей, будто он только что оттуда, а прошло уже больше часа.