Премьера
Шрифт:
– Давайте попробуем!
Будто только что придумал.
А диск этот снился каждую ночь до этого. На обрывках афиш нарисован, в записных книжках, на режиссерском экземпляре пьесы. Высчитан в сантиметрах.
Иногда он любит быть Гаруном аль-Рашидом. Неожиданно появляться в комнате юного, никому еще не известного драматурга в коммунальной квартире.
– Я слышал, у вас новая пьеса. Где она?
– Да… О… Николай Павлович… – Молодой драматург, который знал Охлопкова только по портретам и карикатурам, видит возле себя живого, задыхающегося от быстрого
Большая рука с длинными пальцами протягивается к груди драматурга:
– Пьесу!
И так же неожиданно, как появился, он исчезает. А через два дня драматург получает свою пьесу с огромным количеством помарок, с замечаниями на полях и над текстом. Там написано: «Дурак! Что он, свихнулся?!», «Не так, не так!…», «Безобразие!», «Эту сцепу следовало написать в шесть раз короче!», «Глупейшая ситуация!»…
Драматург весь день и всю ночь читает замечания. Он несогласен. Он оскорблен. Он огорчен, что пьеса не понравилась худруку («именуемому в дальнейшем «театр»), что никаких надежд пробиться па сцену Театра имени Маяковского.
А в семь утра звонок.
– Что же вы не приходите заключать договор?! Зазнались, батенька.
– Николай Павлович! – узнает хрипловатый голос в трубке молодой драматург. – Но ведь вам не понравилась пьеса.
– Конечно, не поправилась. Она должна быть в сто раз лучше. И будет. Приходите сегодня в театр…
А еще через какое-то время – премьера.
И так бывало. Бывало, что появлялся он в переделкинском Доме творчества у молодого прозаика, узнав, что у того в письменном столе незаконченная драма. Представлялся, несмотря на то, что его высокая, слегка сутулая фигура хорошо известна далеко за пределами писательского поселка в Переделкине.
– Ну, читайте!
Прозаик как загипнотизированный кролик смотрит на прославленного режиссера. Потом читает.
Не всегда взаимоотношения Охлопкова с драматургами кончались благополучно. Иногда расставались. Иногда расставались навсегда. Находились люди, которые сознательно ссорили Охлопкова с писателями. Хотели сами стать монополистами в его театре. Иногда наговаривали, провоцировали разрыв… Играли на свойственных большим талантам противоречиях. Стремились к изоляции Охлопкова от писателей. И все же Охлопков становился и стоял выше мелких обид… Его дружба с Погодиным, омрачавшаяся кратковременными творческими ссорами, продолжалась тридцать лет.
Драматургам с Охлопковым не легко. Нужно иметь много воли, выдержки и силы, чтобы сочетать вихревые замыслы режиссера с возможностями писателя.
– Напиши мне такую пьесу, – просил он меня, мы гуляли по Киеву после довольно неудачной премьеры в его театре моей пьесы «Вечное перо» (он посадил зрителей на сцену, а мне это решительно не нравилось, да, впрочем, и никому не нравилось), – напиши такую пьесу, чтоб она шла под орган. И пел бы хор. Нет, не один – два хора! Чтоб она была как оратория. Но это была бы и драма. Чтоб каждый голос на сцене отдавался бы на
Он представил мне тут же, на берегу Днепра, спектакль. Таких не было, никогда не было… Рассказал, как будет отзываться зрительный зал на каждое слово актера. Как невидимый оркестр и орган будут играть и будут петь хоры.
В нем жило две души. Одна – это режиссер многоопытный, знавший все секреты и тайны сцены. Он знал цену актерам, знал вкусы публики, мог создавать «верняки» – спектакли, которые на сто процентов нравились бы публике. Одним словом, одним жестом он умел подсказать актеру, автору, всем участникам спектакля, что нужно для полного успеха. И добивался. Создал ряд великолепных спектаклей, восторгавших зрителей. Воспитал плеяду замечательных актеров.
А вторая душа его – несытая, всегда неудовлетворенная, желающая показать то, что никогда и никем показано не было, объять необъятное.
И эта вторая его душа не знала покоя. И не знала писателя, способного помочь ему, сдвинуть к чертям сцену, бросить оркестр на небо, пропустить через зрительный зал ракету, да не одну, сотни. Открыть новый закон сценического тяготения.
Он тосковал без Гёте и Бетховена, ему не хватало Берлиоза и Данте. Только один раз он поставил Шекспира. И его «Гамлет» был шедевром. Так же как Софокл, Островский…
Он сам никогда не знал, чего хотел. Хотел объять необъятное. Ночами сидел над макетом своего будущего театра, который ему так и не удалось построить. Жалко!
Каждый ученик Мейерхольда унаследовал от своего учителя что-нибудь одно – умение лепить мизансцены, сочетать сценическое действие с музыкой, докапываться до скрытой сущности изображаемой драмы, искусство обучить актеров в совершенстве владеть своей фигурой и голосом…
Охлопков – несомненно самый одаренный ученик Мейерхольда – унаследовал страсть к грандиозному. «Наш бог – бег, сердце – наш барабан». «Улицы наши палитры». Я знаю, какого драматурга ему не хватало, -
Маяковского!
Если бы можно было играть спектакли в космосе, на космической станции… Он томился от мелких чувств и крохотного выражения их крохотных страстей…
Мы гуляли с ним по Переделкину. Дошли до железнодорожной насыпи. Я стал говорить о чем-то малозначимом.
– Подожди! – перебил он меня. – Сейчас пройдет поезд.
Минуты две мы стояли молча и смотрели на низкие над насыпью облака, на блестящую проволоку телеграфа, на воробьев, сидевших на проводах, на купол старенькой церквушки за насыпью.
И вдруг поезд. В красных товарных вагонах из Москвы на Запад ехал цирк. Специальный состав. На открытых платформах стояли будки, клетки. В них ехали, очевидно, звери. Рабочий в прозодежде шел по платформе в направлении, обратном движению поезда. Латинскими буквами было что-то написано на будках. На предпоследней платформе бегали ребята. Наверно, дети циркачей. И тут же лежали разобранные конструкции и остов, похожий на кабину самолета. Трудно было разобрать – то ли наш цирк ехал на Запад, то ли чей другой возвращался из Москвы.