Преодоление игры
Шрифт:
Наш поселок всегда был рабочим и в послевоенные годы жил с подъемом, бурно. Это был — и остается поныне — кустовой центр с поселковым советом, средней школой, детскими яслями, детсадом, клубом с просторным кинозалом и залом для танцев, магазинами, поликлиникой с больничным стационаром и аптекой, большой библиотекой, а также несколькими культурными центрами при промышленных предприятиях и колхозе. Почти в каждом трудовом коллективе были организованы кружки художественной самодеятельности, детские кружки, библиотеки, а при поселковом клубе так и вовсе — работал настоящий народный драмтеатр.
Правда, больница медперсоналом богата не была: работал один терапевт да акушерка. Их услуги населению обходились дорого. Это была супружеская пара: муж был крепко пьющим и часто уходил в запои, а жена, на время его неработоспособности вынужденно исполнявшая функции врача–универсала, как я помню, в то время одного за другим рожала своих младших детей и больше беспокоилась о себе, чем о больных. На работу времени у них оставалось мало, а потребность в деньгах росла. Брала от женщин, нуждающихся в прерывании
31
Ольга Пантелеевна Янченко (Сотник) — мамина тетка по матери. Не будучи сама достаточно видной, бабушка Оля в юности вышла замуж за настоящего красавца Макара Янченко. К тому же дед Макар был энергичным по натуре человеком, грамотным, что позволило ему впоследствии занимать руководящие должности. Родилось у них четверо детей: три сына и одна дочь. И все было бы путем, но дед Макар сильно пил, а напившись, проявлял садистские наклонности — свою жену убивал до полусмерти, а потом за ноги тягал от водоема до водоема и отливал. Стоило ей прийти в сознание, как он снова начинал издевательства. Хорошо, что я этого не застала — погиб ее Макар в войну, когда немцы устроили в Славгороде поголовный расстрел. Но такие семьи я в селе видела, и картины жестоких истязаний, которым мужья подвергали жен, до сих пор стоят у меня перед глазами.
После гибели мужа бабушка Оля с наслаждением жила одна. Только мало она радовалась наступившей тишине и покою, ибо тут выросли и обзавелись семьями сыновья, унаследовавшие отцовский характер и природу. Смотреть на них постаревшей женщине было тяжело. Тем не менее она тоже дожила до девятого десятка лет.
Старший сын бабушки Оли, дядя Григорий — красавец, как и его отец, дед Макар, был моим крестным отцом. В войну он сражался на флоте, имел награды, а в мирное время даже не знаю, кем работал. В пору раннего детства помню его продавцом заводского магазина, он всегда угощал меня тульскими пряниками, когда мы с отцом к нему заходили. А вот тетя Таня, его жена — заслуженная фронтовая медсестра, многих спасшая под пулями и сама сильно израненная, активистка и энтузиастка, пользовалась уважением сельчан. Мудрую, рассудительную, деловую, ее неоднократно избирали председателем сельского Совета, и на этом посту она сделала людям много добра. Их старший сын Павлик был моим одноклассником и никогда не забывал, что я — его сестра, хоть и троюродная. К сожалению, он унаследовал от своих предков пагубное пристрастие к спиртному и совсем молодым погиб от наезда. Да и Вали, дочки дяди Григория и тети Тани, не стало по трагическим обстоятельствам, она тоже крепко пила и утонула в местном ставке. Поговаривают, что это случилось в пьяных разборках не без чужой помощи.
Дядя Семен, младший сын бабушки Оли, пошел в нее — был такой же синеглазый, быстрый в движениях и улыбчивый. Слыл весельчаком и любителем пения, обладал редким тенором, красивым по тембру, высоким и чистым. Доведись ему выучиться, то, думаю, Анатолий Соловьяненко остался бы в тени, посрамленным. Да дядя Сеня и без специального обучения пел удивительно легко и правильно. Его не стало, можно сказать, в расцвете лет, и, как ни горько сознавать, именно золотое горло стало тому причиной. У дяди Сени осталось двое сыновей, Саша и Володя, и дочь Оля. Но они намного младше меня, и мне с ними близко знаться не пришлось.
Алексея, третьего сына бабушки Оли, я никогда не видела и мало что о нем знаю.
Точно так же мало могу рассказать о ее дочке Наде. А вот Люду, дочь тети Нади, узнала хорошо уже в зрелые годы. Из моей родни третьего колена она выделяется кротостью, умом и благорасположением к людям, в бабушку Олю пошла, та такой была.
У местных людей незаметно сложилась традиция вырывать шатающиеся зубы у моего отца, говорили: «У Бориса рука легкая и заражения не будет». Поэтому, в частности, он знал почти всех детей, приходивших для удаления молочных зубов. А когда те подрастали, то шли лечиться к моим бабушкам.
— Болит, — говорю я бабушке Наташке, отчаянно жестикулируя.
Выполняя заученные требования, подхожу поближе к ней. Она ставит меня против солнца (запомнилось лето, двор, тепло) и всматривается в открытый рот. Что там у меня? Через минуту безошибочно надавливает на щеку, аккурат напротив больного зуба. Я вскрикиваю и радуюсь, что причина мучений определена правильно и вот–вот им придет конец. Но бабушка поднимает глаза к солнцу, качает головой и говорит:
— Надо подождать.
— Долго? — у меня уже нет сил.
Ничего не понимая о времени, не умея исчислять и чувствовать его, я хотела скорее избавиться от боли. Бабушка знает, что главная тайна жизни — время — еще не ведома мне и обман не будет мною замечен.
— Нет, — коротко обещает она.
От надежды постепенно легчало, но чем я занималась в часы ожидания — не помню и до сих пор не понимаю, почему меня заставляли ждать. Возможно,
Наконец наступает долгожданный момент: бабушка выносит из сеней и ставит во дворе тяжелый самодельный стул с высокой спинкой. Усаживает меня лицом на юг и, следовательно, правым боком к заходящему солнцу, запрокидывает мою голову, укладывает на спинку стула и начинает священнодействовать.
Она велит закрыть глаза, что я с благоговением исполняю. Сама же затихает за спиной. Помнится истовая отрешенность, на фоне которой, кажется, и сейчас звучит ее мерный, монотонный шепот. Я обращаюсь в слух, у меня обостряются восприятия — я стараюсь понять, что происходит. Сердце наполнялось холодком от безотчетного страха или тревоги. В шепоте, заслонившем для меня весь мир, разобрать отдельные слова невозможно. Да и был ли тот шепот на самом деле?
Я затаенно жду, что будет делать бабка–шептунья, потому что всякий раз она проделывает что–то новое. Появляясь тихой тенью из–за спины, могла вдруг опять прикоснуться пальцем к щеке напротив больного зуба и, чуть сильнее нажав, так, что я начинала слышать пульсацию боли в десне, массировать это место круговыми движениями. Или в ее руках возникал огромный нож, и она бережно прикасалась лезвием к щеке, творя на больном месте крест. Так она могла проделывать несколько раз. А иногда набрасывала мне на голову платок и, видимо, махала чем–то перед лицом, потому что я ощущала шевеление ткани, щекотавшей и холодившей кожу. Эта процедура нравилась мне меньше всего, потому что не позволяла подсматривать за происходящим. Я научилась, чуть приоткрыв веки, сквозь ресницы подглядывать за бабушкой.
Заканчивая манипуляции, она опять скрывается за моей спиной. На некоторое время волна страха отступает, впуская в сердце немного тепла. Шепот, молитва, гипноз, немое стояние — что она там делает? Внимание переключается на себя и оказывается, что я уже могу пошевелить языком. Провожу им туда–сюда по наболевшей десне. Скольжу по зубам, цепляясь за острые кромки «дупел» и выкрошившихся из зуба мест. Тук–тук–тук — пульсирует боль. Еще болит, — констатирую я для себя и снова переключаю внимание на бабушку. О! — опять этот нож приближается к моему лицу. Сквозь щели приоткрытых век, пряча взгляд в ресницы, вижу, как она пристально наблюдает за мной. Замечает, что я подсматриваю? Начинает казаться, что если не закрою глаза плотно, то случится что–то опасное, нежелательное. И я с усердием сжимаю веки до боли. В детстве все представляется простым и доступным. А может, так и есть? Ведь я тут же забываю острый, ощупывающий, впившийся в меня взгляд бабушки и переключаюсь на нож. Не думаю ни о чем, только всевозможными способами стараюсь угадать: где он сейчас, когда прикоснется ко мне, холодным ли будет его лезвие или оно уже согреется от бабушкиных рук? Ага! — вот оно раз коснулось щеки и еще раз, крест–накрест. Так повторяется три раза. По движению воздуха вокруг меня — был ли тогда ветерок? — определяю, что бабушка Наташка снова переместилась назад, за спину. Медленно приоткрываю глаза.
Облака… Странно, синева небес потемнела, стала непроницаемо плотной, а облака плывут белые–белые, как кипень. Перевожу взгляд ближе к закату и вижу там еле угадывающуюся розовость. Очень хочется спросить, почему днем на белесом небе облака серо–голубые, а теперь, когда небо потемнело, они стали такими светлыми и чистыми. Но я знаю, что разговаривать нельзя. Долго ли еще?
Бабушка два раза манипулировала с ножом (платком, руками) у моего лица, значит, это повторится еще раз. Надо подождать. Что там со мной происходит? Оживают мышцы лица. Я набираю в легкие воздуха так много, что он там не помещается, и приходится раздувать щеки, а затем незаметненько выпускать его через сложенные трубочкой губы тоненькой струйкой — не больно. Пробую языком зубы. Бац! Это бабушкин подзатыльник, она напоминает мне о смирении. Затихаю, ощущая бесконечное блаженство. Отчего так хорошо? Бабушкина забота, белые облака… Я больше не совершаю попыток подсмотреть за магическим действом.
Расслабленность всех мышц чем–то наполняет меня изнутри, ноги и руки отяжелевают и просят неподвижности. Состояние покоя заполняет все существо, нет даже слабого «тук–тук–тук» в десне под больным зубом. Мне тепло и уютно. Я пропустила третью серию манипуляций с ножом, мысли ни о чем и обо всем сразу клубились в голове, накатывали и уплывали, как и облака на вечереющем небе.
Бабушка Наташка завершает шептание и уходит в хату, оставив меня одну. Небо совсем синее или иссиня–черное? — пытаюсь отгадать, а глаза открывать лень. Слышу, что бабушка снова вышла на улицу, встала у порога, смотрит в мою сторону. Я непроизвольно качнула одной ногой (сидя на высоком стуле, я не достаю ногами до земли), качнула второй. Вдруг все мое тело вытягивается вверх, я закидываю руки за голову и, выгибая спину дугой, сладко потягиваюсь, безудержно зеваю и громко прищелкиваю челюстями, как это делают наши щенки, любящие поспать.
— Хочешь спать? — спрашивает бабушка.
— Не! Есть хочется, — вскакиваю я и без дальнейших объяснений улепетываю домой.
Это теперь я знаю, что такое предел человеческого сознания. Знаю, что если оно, сознание, заполняется до отказа какой–то бьющей по нему информацией, то достигается предел и в короткое мгновение оно покидает нас. Но тому предшествует несколько неприятных минут. Чем они неприятны, сказать трудно, наверное, своей крайней наполненностью и тем, что тяжело переносятся. Их приход в канун отключения от дщействительности человеком не постигается. Именно эти минуты остаются в памяти навсегда, так как являются временем сознательно прожитой жизни.