Претендент на царство
Шрифт:
Сдача же отчих позиций легкокрылым поэтом Счастливовым мне не казалась ни случайной, ни что-либо решающей. Честно скажу, не волновала и его дальнейшая, по-моему, жалкая судьба. В охватившей все сферы жизни русской трагедии это была такая маленькая частица, такая едва различимая капелька, что и не заметишь, а, тем более, ни его, да и никого другого не подвигнешь к покаянию, к противодействию. Мы, русские, тоскливо говорил себе, продолжаем проигрывать во всём: в большом и малом; поражения наши никак не кончаются…
И всё же, всё же…
Повсюду вокруг вроде бы накарканная катастрофа, однако коллапс [10] не наступал. Россия держалась:
10
Collapse — крушение, падение (анг.) — Авт.
Часами — в одиночестве, запутанными снежными тропами, часто по уямным колеям от лыж — бродил я по Тёплостанскому лесопарку, неотвязно думая об одном: что же с нами происходит? Что же впереди?.. Навязчивым рефреном звучали понятия, имеющие отношение к державности, к государству, из-за которых в нашем двадцатом веке, от начала его и до конца, были изломаны миллионы человеческих судеб и даже самостоянье целых народов, ради лишь того, чтобы переубедить, доказать, обвинить, а в конечном счёте властно подчинить: единая и неделимая — о России самодержавной, имперской; интер-национальная, дружба-народная — о Союзе Советских Социалистических Республик: тоталитарном, претендовавшим на всемирность…
Десятилетиями ломали сознание, разрушали русскую нацию, отменяли российские традиции, православную веру. Однако Божественные сущности оставались незыблемыми: язык, библейские заповеди, этно-психическое творение. Богоугодное неподвластно ни стальной воле вождей, ни железо-бетонным теориям, ни кровавому террору.
Единая… неделимая…
Интер… национальная…
Народно… дружественная…
Ночи напролёт — бурные, ветреные, с завываниями в оконных щелях; с пугающим постукиванием по стеклу обледеневших ветвей вытянувшегося до шестого этажа ясеня; в снежной мути, когда никого и ничего не видно за окном; в загадочной картине вызвездившего неба с низкой, идеально круглой луной то нежно-медового цвета, то дынно-сливочного, то густо-оранжевого, но обязательно близкой, нависающей над Тёплостанским лесопарком в каких-то тысяче шагов; в тишине и отстранённости от всего и вся, — да, начитывал я, пока ещё долгими мартовскими ночами, воспоминания и дневники о первых трёх русских революциях, охватывающих первые два десятилетия исчезающего незаметно двадцатого века, а о четвёртой, либерально-рыночной, как бы даже не настоящей — по затуманенности целей, по невовлечению масс, по неясности призывов и идеологии; без гимна, с позорным власовским флагом; грабительской, лживой, с сонмом предателей, однако по разрушениям, обнищанию, смертности не уступающей всем трём предыдущим, вместе взятым, к тому же ещё и не завершённой.
Но об этой, о четвёртой революции, начитывал я, конечно, не воспоминания и дневники, а текущую периодику, в основном кучу скопившихся газет, где наконец-то принялись осмысливать последствия необратимых перемен, ужасаясь тому, что натворили, и тому, что поддались подлым выскочкам, в большинстве наймитам Запада, ненавистникам России («этой страны!»), — и требовали реванша, справедливости, наказания верхов, олигархов, вороватых чинуш, бандитов и растлителей, потому
Но и то, и другое я начитывал под собственным углом зрения, так как моя боль в ином, в том, что русским людям в нынешнем квази-государстве, именуемом Российской Федерацией, действительно, так жить дальше нельзя! Во всех четырёх революциях самое странное, к удивлению, но и самое страшное, заключалось в том, что все они антирусские. Все они вели к расчленению России, к истреблению русского народа, его державного духа. По политическим технологиям, между прочим, они поразительно похожи друг на друга. Шельмовались, унижались, отвергались, а при сопротивлении и просто уничтожались все культурные, мыслящие, принципиально-нравственные, не поддающиеся одурачиванию слои населения, чтобы открыть путь наверх — к управлению, к обогащению авантюристам, скарабеям, пройдохам, мерзавцам и инфернальным, дьявольским злодеям, в общем-то, публике случайной и ничтожной, но до беспредела упёртой…
Ну ладно, вернусь к своей непроходящей боли о —
единой, неделимой… национал-народной… интер-дружественной…Как ни крути, а главный ныне вопрос — национальный! Нет, не экономика, не политика, не армия, не интеграция в глобализм, мировое сообщество. Пока не восстановится державность, не воспрянет русский человек, который должен знать и помнить свою исконную родину и, кроме того, куда он может всегда вернуться, где он желателен, где его корни, могилы предков, может быть, очень далёких — тысячелетней давности! — и где, сосредоточившись, он наконец-то сможет доказать, что Русь во всех смыслах готова быть выше угасающей Европы и, тем более, техногенно-примитивной, зазнавшейся Америки.
А ведь как просто это сделать!
Но что мы видим? Поэт, который должен быть глашатаем, бежит от своего призвания — звонить в колокола: звонить! звонить! — и соблазняется сребрениками. Господи, дай ему и всем подобным прозреть! Преврати их из Савлов в Павлов! Да, в подвижников, в глашатаев, в конце концов, в мучеников, всегда готовых на распятие за Веру, за Родину, за Правду!
Кончается столетие, уходит век двадцатый, который думающая, интеллигентная Россия начала с либерального космополитизма и, добившись власти, вскоре попала под жернова большевистского Интернационала, но к концу, всё-таки выжив, опять вернулась к либеральному космополитизму, масонству, безверию или лжеверию, а нужно, пора возвращаться к себе, к собственному национальному достоинству, — к сути Божественной!
Эх, Слава, Славик, поэт Счастливов!..
В ту весну — затяжную, холодную, с ураганными ветрами и обвальными снегопадами — меня измучили мистические предчувствия. Эти предчувствия преследовали неотступно — глухой ночью, пасмурным утром, в метро, при встречах, за рабочим столом, сопровождаясь неотвязчивым, тысячекратно повторяемым кликушеством: «Гибнем… Гибнем… Возродимся ли?» От этого погребального повтора я испытывал полное душевное изнеможение, хоть головой об стенку, чтобы только выбить этот гнетущий мрак.
Спасло меня одно сновидение: я увидел вживе, реально вышедшего из иконы (да, той самой!) сострадательного Иисуса Христа — в длиннополом хитоне, с очами, воздетыми к Отцу Небесному, с хлебом в левой руке, прижатой к груди, — и вот Он, босой, невесомо идёт по закатной, червонной ряби Оки, — против течения, мимо покрытых темью Гольцов, к пылающей далеко впереди Рязани, а пламя не приближается, но и не гаснет, а почему-то удаляется и вот совсем исчезает. А я в отчаянии молю и молю: «Господи, поторопись!». А Он отвечает одно и то же, одно и тоже: «Спешу успеть, успею».