Превращение духа
Шрифт:
Играли вы в прятки сами с собой, теперь потерялись и не найдены. Хороша же «возвышенность» ваша, она напоминает мне виселицу! И вы ещё оступиться боитесь! Ужас! Вам надобно падать, падать, причём не раздумывая!
Не упасть с Олимпа идеализма вашего — вот что должно пугать вас, одинокие понарошку! На небесах ваших зябко и ноги стынут, а сердце бьётся лишь символически».
Тут Заратустра остановился, чуть приспустился к берегу озера, оставив нас позади, и дальше говорил, не смотря в нашу сторону:
— Кругом тебя люди, Андрей, все они, как и ты, хотят близости, так чего же ты ищешь?
Или надейся, или будь — другого нет, это твоя жизнь. Только, выбрав надежду, не причитай, а живя — живи, и без дураков. И сними же наконец намордник своей добродетели, у тебя же красивое лицо, я-то знаю!
Что ты пытаешься скрыть, кроме своего страха? Кто пытается скрывать, если не твой страх? Ну ни глупо ли? Я же только страх-то и вижу! Вот тоже, водит сам себя за нос, а отпустить боится! Если бы ты знал, как мне обидно, — добавил он тихо, — ведь не с мечом же пришёл я, в конце-то концов…
— Над этим нужно поразмыслить, — сухо брякнул Андрей и пошёл дальше.
А я испугался, я подумал, что Заратустра не поймёт, что я понял, что он говорил со мной, но я почему-то не дал ему понять, что понял это.
Потом я посмотрел на Андрея и испугался, что сказанное Заратустрой утонет в его интерпретациях. Заратустру можно принимать только целиком или не принимать вовсе.
Спорить с Заратустрой, дискутировать — значит оправдываться, отстаивая свою горечь, полагая, что в ней-то, в горечи твоей, и сокрыто всё твоё счастье, твоё добро.
А принимать Заратустру — значит сейчас, немедля и не раздумывая, делать всё, что он говорит, отложив на секунду, можно уже не возвращаться: то, что есть сегодня, — того завтра не будет.
Но потом я смотрел, как оживлённо беседуют мои спутники о «саркофагах», что стали расти, как грибы после дождя, по берегам Суздальских озёр, и мне стало совсем одиноко.
Я был испуган, Зар наконец сказал мне нечто, что я совсем не ожидал услышать. Этим он пошатнул мою твердолобость, и на сей раз, мне кажется, основательно.
Теперь я понимаю, что он всё время говорит об одном и том же, используя все возможности, чтобы пробиться ко мне, достучаться до меня Самого.
«Я думаю, что я его принимаю, я так чувствую, хотя это не так, поэтому трудно ему до меня достучаться. Что-то я делаю не так… Но что?» — так думал я о Заратустре, когда мы расставались с Андреем.
По дороге домой Зар словно бы невзначай обронил следующее:
— Как странно, что вы так мучаетесь одиночеством, так страдаете, так жаждете Другого, а Другого не видите! Это «Я» виновато, надежды его и амбиции. А вот можете ли вы без «Я» прожить? Я знаю, что да. Но как сказать мне об этом тому, у кого уши заткнуты страхом?
Мы вернулись домой, я всё записал, а теперь думаю: боюсь ли я ещё? А если да, то чего? Об этом нелепо спрашивать Заратустру, об этом мне следовало спросить у самого Себя. Я спрашиваю…
О ПРОПОВЕДНИКАХ СМЕРТИ
Я вернулся домой после
— Ах ты, морда полосатая! Да! Вот так!.. Молодец! Дай лапу! Вот хорошо! Хорошая собака! Иди хозяина встречай, давай!
Пёс метнулся ко мне, тявкнул, ткнул меня лапой и быстро вернулся к Зару.
— Ладно, вот последний, — сказал Заратустра, любуясь той неутолимой жаждой, с которой моя псина схватила на лету колбасную шкурку.
— Мы не в духе? — поинтересовался Зар.
— Устал я… Какой-то бег по кругу… Всё без толку.
— Работа не ладится?
— Пациенты не ладятся! Мне кажется, что они вовсе и не хотят лечиться, а просто морочат мне голову! Или, может быть, я совсем ничего не понимаю и требую от них невозможного? Но я-то знаю, что это возможно!
Заратустра молчал.
— Зар, но у них ведь одна жизнь, одна! А они проводят её в слезах и причитаниях! Они сетуют, осуждают, оценивают, ноют. Они рассчитывают на то, что всё как-то само собой разрешится и делать ничего не придётся. Они лелеют мечты, которым просто не суждено сбыться: они хотят другого мира, других людей, другой жизни, наконец. Но они себя-других не хотят! А как же иначе-то, если такими, как они есть, только на кладбище и можно рассчитывать! Жить такими просто нельзя! Не получится, не может получиться, «девятнадцать пополам, кажется, не делится»! А я всё хожу на эту работу, говорю с глухими, рассчитываю на бессильных, подставляю плечо ложащимся. Может, я дурак круглый? А?.. Ну что ты молчишь? Зачем я работаю, зачем?..
Я сидел на стуле, понурый, сердитый, расстроенный сверх всякой меры. Зар подошёл ко мне, сел на корточки, посмотрел мне в глаза и со своей растапливающей любую скоробь улыбкой произнёс:
— Ты знаешь, зачем.
Я смущённо улыбнулся в ответ. В моём «канатном» репертуаре есть способ, который я использую для того, чтобы показать человеку, есть ли смысл в том, что он делает, или же его нет. Для это нужно только одно: чтобы он сам Себя спросил: «Зачем?» Если, спросив самого Себя: «Зачем?», он чувствует, что всё его существо озаряется светом, нежится теплом, то более мне не придётся «мотивировать» его жить по-человечески: делать и радоваться. А если он наталкивается на пустоту, на абсолютную безответность, то сам совершенно явственно осознаёт, какая отчаянная бессмыслица все его страхи, сомнения и страдания.
— А если бы все они были просветлёнными, разве бы ты смог ходить на работу? — улыбаясь прищуренным глазом, спросил Заратустра.
Какой он всё-таки великий хитрец!
— Я, наверное, ищу благодарности, да? А ведь мне надо… — я посмотрел на Заратустру исподлобья.
— Смешон музыкант, который недоволен своей публикой. Он ведь исполнял музыку, а не публику. Он с равным успехом может упрекнуть погоду в том, что она «не так» отреагировала на его «божественное исполнение». Понятно? А теперь рыба под майонезом. Предупреждаю, погода тут не при чём! Тебе понравится… — Господи, он снова расхохотался!