Превращения любви
Шрифт:
— Одиль, зачем ты кокетничаешь? — спрашивал я ее. — Я понимаю еще, когда некрасивая женщина хочет испытать свою силу. Но ты… Это игра, в которой ты будешь выигрывать при каждой ставке. Тогда игра теряет интерес. И потом, милая, ведь это жестоко, это нечестно… А главное, твой странный выбор… Вот, например, ты встречаешься без конца с этим Жаном Бернье… Ну что ты нашла в нем? Что может тебя в нем заинтересовать? Он некрасив, груб…
— Он забавляет меня.
— Как он может тебя забавлять? Ты умна, у тебя есть вкус. Его шутки такого сорта,
— Ты прав, конечно; он действительно некрасивый, может быть, он и глупый (хотя я этого не нахожу), но мне приятно с ним встречаться.
— Но ведь не любишь же ты его, надеюсь?
— Ах, нет! Что ты! С ума сошел! Мне было бы противно, если бы он прикоснулся ко мне. Он похож на слизняка…
— Милая, ты его, может быть, и не любишь, но ведь он тебя любит. Это я вижу. Ты делаешь несчастными двоих людей: его и меня. К чему это?
— Тебе кажется, что весь мир влюблен в меня… Я вовсе не так хороша.
Она произносила это с такой чарующей, кокетливой улыбкой, что и я улыбался в свою очередь. Я целовал ее.
— Значит, ты будешь теперь реже встречаться с ним, моя дорогая?
Она принимала свой замкнутый вид.
— Я никогда не обещала ничего подобного.
— Ты никогда не обещала, но я тебя прошу… Что ты потеряешь? А мне ты доставила бы удовольствие. И ведь ты же сама сказала, что он тебе безразличен…
Она как будто была в затруднении, задумывалась, а потом говорила с смущенной улыбкой:
— Не знаю, Дикки, кажется, я не смогу иначе… Он меня забавляет.
Бедная Одиль! Когда она произносила эту фразу, у нее был такой детский, такой искренний тон. Я начинал тогда доказывать ей, выдвигая весь арсенал моей ненужной, моей чудовищной логики, что она «сможет иначе»…
— Что тебя губит, — говорил я ей, — так это то, что ты раз навсегда приняла себя такой, как ты есть, как будто мы рождаемся с совершенно законченным характером. Но можно создать свой характер, можно его переделать…
— Так переделай свой.
— Я всегда готов постараться. Но помоги мне, постарайся и ты в свою очередь.
— Нет, я не могу. И потом, у меня нет никакого желания.
Когда я думаю теперь об этом уже далеком времени, я спрашиваю себя: не подсказывалось ли ей это поведение очень глубоким и очень верным инстинктом. Если бы она изменилась, как я этого требовал, продолжал ли бы я любить ее с прежней силой? И как мог бы я выносить постоянное присутствие этого маленького и легкомысленного существа, если бы подобные сцены не делали невозможной для нас всякую скуку?
Впрочем, это неверно, что она никогда не старалась измениться. Одиль не была зла. Когда она видела меня несчастным, ей казалось, что она готова все сделать, лишь бы излечить меня, но ее гордость и слабость были сильнее ее доброты, и жизнь наша текла по-прежнему.
У нее бывало иногда состояние, которое я уже хорошо знал и которое характеризовал словами «песнь
«Я была слишком нежна, и, быть может, вы получили право опасаться, женившись на мне, что мое поведение станет слишком легкомысленным».
Что меня огорчает больше всего, когда я размышляю о событиях этого несчастного периода, — а это до сих пор случается со мной очень часто, — так это мысль, что Одиль, несмотря на свое кокетство, оставалась мне верна и что, может быть, при несколько более умелом обращении с нею я мог бы сохранить ее любовь. Но нелегко было догадаться, как подойти к Одиль. Нежность надоедала ей и вызывала иногда неожиданный и почти враждебный отпор; угрозы могли подстрекнуть ее на самые сумасбродные поступки.
Одной из самых резко выраженных черт ее характера была любовь к опасности. Ничто не могло доставить ей большего удовольствия, как катание на яхте в бурную погоду, управление экипажем на самых трудных дорогах или перескакивание на лошади через слишком высокие барьеры. Вокруг Одиль вертелась целая банда смелых молодых самцов. Но ни одному из них она не отдавала предпочтения, и, когда мне приходилось присутствовать при их беседах, я не мог уловить в тоне Одиль ничего предосудительного. Это были разговоры товарищей-спортсменов, не больше.
У меня сохранилось (ниже я вам объясню почему) много писем, адресованных к Одиль этими мальчиками; все они показывают, что она, допуская по отношению к себе этот шаловливо-влюбленный тон, никогда не шла дальше.
«Удивительная, непонятная Одиль, — писал один из них, — такая безумная и в то же время такая целомудренная; слишком целомудренная, на мой взгляд».
А другой, молоденький англичанин, очень набожный и сентиментальный, изъяснялся так:
«Так как я знаю, дорогая Одиль, что мне не позволено любить вас в этом мире, то я буду жить надеждой, что встречусь с вами в мире ином».
Но я передаю вам сейчас вещи, о которых сам узнал лишь много позже, тогда же я не мог поверить в невинность этой свободной жизни.
Чтобы сохранить в отношении к Одиль полную справедливость, я должен прибавить еще одну подробность, о которой забыл упомянуть. В начале нашего брака она пыталась приобщить меня к кругу своих старых и новых друзей; она охотно разделила бы со мной все свои дружеские отношения и связи. Этого англичанина, о котором я вам говорил, мы встретили во время первых наших летних каникул в Биаррице. Он очень забавлял Одиль, учил ее играть на банджо, которое в то время было новым инструментом, пел ей негритянские песенки. Потом, уезжая, он во что бы то ни стало хотел подарить ей это банджо, что меня ужасно разозлило. Две недели спустя она мне сказала: