При опознании - задержать
Шрифт:
– А другой момент этот Антек не мог выбрать? Когда полковник был бы один?
– Не было времени для выбора. Товарищ Антек сам погиб и своей кровью оправдал убийство невинных.
– Такие убийства революцию не приблизят, - сказал Соколовский тихим, удрученным голосом, - а народ от нас оттолкнут. Вы послушали бы, что люди говорят про это убийство, как нас проклинают. Монголами называют. Кидать бомбу, когда там сидит ребенок. Не понимаю.
Марк молча смотрел на Соколовского, словно впивался в него холодными, желтыми глазами, стараясь пронзить насквозь. Соколовскому стало неприятно под этим взглядом,
– Тэк-с, - промолвил Марк, и губы его скривились, - так ты, может быть, отступиться от нас задумал? Веру в революцию потерял?
– В революцию - нет. А в террор - да. Всюду ли он нужен?
– Хорошо, я доложу в центре о твоих сомнениях. А бомбы я заберу. Материал для новых бомб я привез.
Марк подошел к коляске, переложил из чемодана к себе в сумку четыре коробки, красивые, с выжженными узорами - на первый взгляд обыкновенные шкатулки, в которых женщины держат иголки, наперстки, нитки. Взял сумку, сказал, что вернется через час, и ушел - обыкновенный кондуктор с кондукторской багажной сумкой.
Нонна сразу уловила перемену в настроении Сергея: вошел в дом молча, хмурый, подавленный, глаза то и дело застывают на одной точке, губы шевелятся - говорит о чем-то сам с собой.
Заметив, что Нонна следит за ним, опомнился, улыбнулся ей вымученной, мертвой улыбкой.
– Забрал мои "шкатулки". Одной такой "шкатулкой" был убит жандармский полковник с сыном-гимназистом.
– Боже мой!
– вскрикнула Нонна и охватила себя руками за плечи. Твоей бомбой... Боже. А может, не твоей?
Он не ответил, теребил бороду, на щеках ходили желваки.
– Так это ж тебя анафеме в церкви предавали, - прошептала Нонна, - и верующие, все, кто там был, прокляли тебя и весь твой род. Прокляли и детей твоих будущих.
– Она, не глядя, как слепая, нащупала позади себя кресло, пододвинула его, села.
Сергей обнял ее, начал говорить, торопливо, сбивчиво.
– Нонночка, не волнуйся, не нужно... Вредно тебе. Нет, не моей бомбой, не моей. Это я так просто сказал. Неправда это. Не меня анафеме, не мой род...
Она уперлась руками ему в грудь, оттолкнула, не мигая глядела ему в глаза.
– Уйди, - сказала она отчужденно, сухо.
– Меня мутит. Хочу прилечь. Помоги мне дойти до кровати.
И когда он уложил ее, сказала:
– Больше об этом не вспоминай никогда. Ему, - она положила руку себе на живот, - худо, когда я волнуюсь. Зажги лампадку и помолись за него, пусть милостивый бог отведет все проклятья, посланные ему людьми.
Как она просила, так Сергей и сделал.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
День кончился. Заря над землей, словно на качелях, качнулась с востока на запад, пронеслась через весь день, и наступил вечер. Под вечер в субботу и добрался Богушевич до Корольцов.
Усадьба - дом и надворные строения - пряталась в рощице, куда от большака вела заросшая травой проселочная дорога с глубокими колеями-выбоинами. По этой дороге Богушевич и въехал во двор. Двор, также заросший травой, перерезали тропинки от дома до клети, хлевов и сараев. Трава выжжена гусиным пометом. Тут же во дворе ходило стадо гусей и подросших за лето гусят. Увидев тележку, гуси загоготали, вытянули шеи. Из-под крыльца вылез черный с белыми подпалинами пес, отряхнулся от пыли, раскрыл пасть,
Богушевич слез с тележки, дал немому полтину, и тот, видно, не ждавший, что ему так пофартит, замычал, закивал головой, протянул руку. Богушевич подал свою, кучер схватил ее, поцеловал.
– Ну, это, Микола, никуда не годится, - поморщился Богушевич.
– То всех панов бомбой убил бы, то руку пану целуешь.
Немой заулыбался, покрутил отрицательно головой, - не для тебя, мол, нужна бомба. Все еще улыбаясь, повернул лошадь и тронулся со двора.
На дворе - ни души. Никто не видел, как приехал Богушевич, а может быть, и видел, да лень было выйти. Богушевич огляделся, заметил пепелище в самом дальнем углу двора - там, видно, и сгорела конюшня. Постоял немного и двинулся к крыльцу.
Дом одноэтажный, каменный, крытый черепицей. С трех сторон над окнами - навес на деревянных столбах. Такие навесы вдоль стен делали почти во всех помещичьих домах. Удобно - и дождь в окна не попадает, и солнце не печет. Под стрехами висели вязки сушеных груш, яблок, чернослива, пучки разных лекарственных трав, спели вырванные с корнем помидоры. Богушевич поднялся на крыльцо и стукнул в дверь; к нему вышла краснощекая молодица в белой вышитой кофте, с толстой косой, уложенной венком на голове. Она молча поклонилась, отступила с дороги, жестом руки приглашая гостя в дом. Молодица повела его в покои барыни, пани Глинской-Потапенко. Они прошли через несколько комнат. В каждой - белая кафельная печь, вдоль стен диваны, на полу - самотканые дорожки, в углу - иконы с запыленными лампадками.
Пани сидела в зале - самом большом помещении дома - в кресле-качалке. Возле кресла лежал костыль, на столике - толстая книга, которую пани читала, держа перед глазами очки-лорнет.
Они поздоровались, познакомились - это была первая встреча Богушевича с матерью его помощника. Богушевич осведомился о ее здоровье, ответил на расспросы Глинской-Потапенко об Алексее. Наступила та тягостная пауза, когда о главном говорить еще рано, а продолжать пустую болтовню неловко. Они сидели, молчали, каждый ушел в свои мысли. Пани листала книгу, водила по страницам пальцем, разыскивая какие-то нужные ей строчки, а Богушевич разглядывал залу. Там было на что подивиться. Стены завешаны картинами в потрескавшихся багетовых рамах. Картины старые, работа какого-то местного самоучки. Такая же, как и во всех комнатах, кафельная печь и очень много икон, покрытых вышитыми полотенцами. В углах на полочках - медные подсвечники с оплывшими свечами. Возле двери - большой, ярко размалеванный сундук, а сундучков, шкатулок, коробочек - не счесть.
– Алексей жив-здоров, - еще раз сказал Богушевич, чтобы не молчать. Он и сам собирался приехать сюда, да служба...
– Не думаю, что его держит служба, - резко повернулась Глинская-Потапенко в кресле и обратила к Богушевичу худое, маленькое, морщинистое лицо. Шея - одни жилы, обтянутые сморщенной, сухой кожей, позвонки выступают так, что их можно пересчитать. На голове - красный чепец.
– Он сибарит и пьяница. Что, разве не так?
– Ну, какой он сибарит. На службу ходит, ведет дела.