Причуды моей памяти
Шрифт:
Жена не дала мужу на водку. Категорически — раз и навсегда. Он скандалил, скандалил, умолял, он пил в долг, теперь его черед «поставить», для него это вопрос чести, иначе остается только покончить собой, он повесится!
— Да ради бога! — сказала жена и ушла из дома, заявив, что не хочет мешать ему.
Он взял веревку, соорудил петлю, не затяжную, встал в ванной на табурет, ждет, дверь на лестницу оставил открытой, чтобы жена значит, всполошилась, когда вернется. «Висит». В это время
Тот дал ему ногой в челюсть. Водопроводчик побежал и грохнулся в передней с инфарктом. Когда вскорости вернулась жена, она нашла лежащего водопроводчика, который безудержно стонал, поэтому «висевший» в ванной муж не произвел на нее нужного эффекта, тем более что он был совершенно живым.
Когда я сидел на чужих юбилеях, я ждал, что скажут сами юбиляры, это было самое интересное, потому что я надеялся узнать: как надо жить правильно, как живут красиво, деятельно, ибо все, кому отмечают юбилеи, конечно, достойны восхищения, то есть достойны или не достойны, я не знаю, но говорят о них обязательно с восхищением.
Однако юбиляры своих секретов почему-то не открывают.
И вот, так ничего не узнав, я добрался наконец до своего юбилея. Кто-то сидит в зале и опять ждет, что я что-то им открою.
Попробую открыть. Я, например, понял, что заслуживаю похвал прежде всего потому, что дожил до нынешних лет, это удается не каждому, и, естественно, те, кому удается, считают себя достойными похвал и достойными того, чтобы учить других, как надо дожить, тем более что, не дойдя до этого юбилея, невозможно будет справить следующий.
Пожарных хвалят за потушенные пожары, писателей — за написанные книги. Конечно, каждый труд уважаем и почетен, однако насчет писательского у меня есть некоторые сомнения: поскольку писать — это удовольствие, а если человек получает удовольствие, то надо платить за это удовольствие, а тут ему деньги платят за то, что он получает удовольствие, так в чем же тут его заслуга?
Почему лично я стал писателем? Потому что с детства мечтал поздно ложиться спать, а еще больше мечтал о том, чтобы поздно вставать.
Иногда писать неохота, но потом вспоминаешь, что, оказывается, это удовольствие, и садишься. Чем больше пишешь, тем меньше понимаешь, как это делается и тем меньше получаешь удовольствия.
Моя заслуга состоит в том, что я избавил всех от торжественного заседания, прежде чем сесть за банкетный стол, пришлось бы слушать адреса, телеграммы и художественное чтение. Юбилей — дело отнюдь не серьезное и не повод для размышления о жизни, раньше надо было размышлять, юбилей нужен для того, чтобы вас всех собрать: и не тех, кто зачем-то нужен, а только тех, кто необходим…
N. признался мне, что давно уже не хочет с ней спать. Неинтересно. Он наперед знает каждое ее слово, как она вскрикнет, потянется, вплоть до той минуты, когда она притянет его голову к себе и быстро уснет. «Все мои действия — притворство, и удовольствие мое только притворство. Может, и у нее тоже. Мы в этом никогда не признаемся друг другу.
Среди питерских писателей одним из моих любимцев был и Геннадий Гор. Каждое лето в Комарово мы с ним гуляли по вечерам, обменивались книгами. Гор был книгочей. При встрече первой его фразой было не «Как поживаете?», а «Что читаете?». Сам он предпочитал философскую литературу. Читал Гуссереля, Ницше, Шеллинга, Канта, обдумывал, наслаждался изгибами человеческой мысли. Любил поэзию, историю искусств. Обо всем прочитанном горячо рассказывал, отбирая самое вкусное, осмеливался критично подходить к мировым авторитетам, вступал с ними, так сказать, в дискуссию.
С виду он был типичный книжник — толстые очки, за ними добрые выпученные глаза, большая лысая голова, держался стеснительно. Я не помню, чтобы он повышал голос. От него исходила мягкая деликатность. Невысокий, сутулый, с робкой полуулыбкой, он охотно уступал в спорах, но это не означало согласия. Доброта не позволяла добиваться ему победы, его дело было высказать свое мнение, а там уж — воля ваша, другой человек не сразу усвоит, надо дать ему время. Скромность у него соседствовала со страхом. Страхов было много, прежде всего — «госстрах»: хронический, неизлечимый страх советской интеллигенции перед властью, непредсказуемой, лишенной всяких нравственных правил.
С возрастом страх прибывал и прибывал, не давая распрямиться. Кроме всеобщих страхов Гора преследовал и свой, личный, сокровенный страх. Сперва я полагал, что это последствие побоища космополитов. А может, когда-то ему досталось за формализм его ранних книг. Но вроде Гора никто не поносил. Его фамилия не упоминалась ни в каких постановлениях. Войну он прошел благополучно. Уцелел. Правда, про свою войну он не рассказывал и не писал про нее, но ведь далеко не все стали военными писателями.
Когда война кончилась, все полагали, что наступит умиротворение. Долгожданное всеобщее счастье. Казалось бы, советский народ отстоял Родину, а с нею и советскую власть, спас жизнь горячо любимому Сталину и всем его верным соратникам. Ни один из вождей не погиб на войне. Народ, включая интеллигенцию, партия были едины в годы войны и, стало быть, заслужили доверие от своих правителей. К чему отныне искать врагов. Так виделось Гору и его друзьям.
Не тут-то было. Сразу же стали прочищать мозги. Преодолевать «низкопоклонство перед Западом». Появилось постановление о журналах «Звезда» и «Ленинград», о кинофильме «Большая жизнь», и пошло-поехало. Появился новый враг советского строя — космополиты. Когда с них срывали маску, там большей частью оказывались евреи, а обличать евреев — это дело безошибочное, никогда не помешает. Но и эти страсти его счастливо обошли.