Придурок
Шрифт:
Несколько одноклассниц, тут же у стола, дурачась, подпрыгивали, били в ладоши, ликующе визжали, хот с самого начала было ясно, что получат они свои пятерки, потому что до сих пор они редко получали что-то другое, одноклассник полуныл-полумычал: Ну, падла Людмила, ну, падла,- и ходил по классу, распростав перед всеми свой листок, доказывал, что запросто можно было поставить трояк; многие, бегло ознакомившись со своим листком, тут же нашли другие дела и вышли из класса, сразу опустевшего на три четверти, он остался один, ничего не видя. Потом вышел из класса, чтобы не привлекать к себе внимания своим видом (кто знает, какой у него сейчас вид, какая-то машинка внутри заставляла его соблюдать приличия), побрел по школьному коридору, стараясь держаться поближе к стенке, ему было все равно, падла Людмила или не падла, можно было поставить трояк или нет, все равно - чего уж теперь. Мысли плавали в голове сами по себе, но осторожно плавали, потому что ему было страшновато задуматься над чем-либо определенным, и мысль, наткнувшись на что-либо определенное, как-то съеживалась и медленно отплывала. Что ж, и задумываться было не надо: ему, всему его организму и так было все ясно.
Как он учился до сих пор, всегда? Взять хотя бы эту контрольную, как к ней готовился. У него в тетрадях мало что было, многого недоставало, он не привык слушать на уроках, записывал машинально только то, что было на доске, так вот, для надежности и взял сразу три чужие тетради, но тетради эти, похоже, принадлежали таким же, как и он сам, и в любой из них, взятой по отдельности, тоже многого не хватало, и он все терзался сомнениями, по какой же тетради учить: в этой про жиры хорошо написано, зато фенолов нет, в этой есть про фенолы, зато нет про сложные эфиры, и он долго прилаживал эти тетради друг к другу и так и сяк, чтобы получилось то, что нужно. В конце концов он выработал четкий план действий: про жиры читаю по этой тетради, часть про фенолы - по другой, часть - по третьей, затем возвращаюсь к первой тетради, читаю там часть про сложные эфиры, потом по собственной тетради читаю про... и т. д. и т. п. Пока он вырабатывал этот четкий план, весь измучился, измотался, напутавшись в этих комбинациях. Зато когда выработал, испытал подлинное облегчение, удовлетворение. На составление плана ушло, наверное, семьдесят пять процентов всего его времени подготовки к контрольной работе, а собственно, учить после этого ему стало казаться чуть ли не излишним, но учить было все-таки надо, и он, подавляя вздох, брался то за одну тетрадь, то за другую, все по составленному плану, но настолько отвратительно было читать про все эти фенолы, что то и дело приходилось делать передышку, как старухе, поднимающейся по лестнице, некоторое время ничего не делать, то есть слоняться или валяться, а потом опять приниматься за подготовку. Так он и готовился. И когда почувствовал, что произнывал
Но сейчас - двойка. И ее оказалось достаточно, чтобы представление о себе как об учащемся, успешно заканчивающем школу, которое и так еле теплилось в нем, сразу куда-то провалилось, будто его и не было. Зато все предыдущее учение сразу предстало перед ним как цепь мелких жульничеств, которые лишь случайно сходили ему с рук, а так, по справедливости, он все время должен был получать двойки, а сейчас все произошло как раз по справедливости. И может быть, именно сегодня судьба наконец разобралась, и с этого момента он перестанет учиться на хорошо и отлично, а начнет перебиваться с двойки на тройку и займет место, которое уже давно должен занять, двоечника-троечника, лоботряса, ничтожества. Так он думал, и чем более ему казалось, что наконец понял, кто он есть, тем более проникался ужасом, тем сильнее становилось жжение во лбу и все сильнее и сильнее кололо под мышками. Давно он это подозревал, и вот оно так и оказалось... Двоечник, лоботряс, кровосос. Ему вдруг представилось дикое видение: мать с безобразно перекошенным лицом кричит: Ну что мне, что, что с тобой делать!!!
– и, стукнув лбом об стол, разражается ужасающими рыданиями, словно подражая каким-то низкопробно-киношным образцам. Он весь как-то даже скособочился от этого видения и участил шаги, как будто получил пинка. А сколько надо получить двоек, чтобы стать кровососом? Сколько надо получить двоек, чтобы мать в отчаянии рыдала?
Вот если бы он совсем двоек не получал, тогда и вопроса бы такого не возникало, а раз уж и двойки получает (хоть и иногда, но что значит - иногда, не иногда), и цену своим четверкам знает, то теперь все зависит от милости судьи, который по поводу двойки может сказать: Ну, ничего, с кем не бывает, а может: Да, кровосос. И не ему теперь об этом судить.
Первый шок стал понемногу проходить. Теперь в нем поднялся страшный умственный зуд; он чувствовал, что не может это так оставить: Как, получить двойку, и все? Нет, надо что-то делать, надо что-то делать. Он еле высидел до конца урока, весь обуянный каким-то истерическим рвением. А химичка говорила, что контрольную написали гораздо хуже, чем она ожидала (обычные слова всех учителей после всех контрольных), потом приступила к разбору вариантов, кого-то вызывали к доске, но он ничего этого не слушал, только тряс ногой под столом и поминутно глядел на часы. Наконец-то звонок. Ни секунды не мешкая, он прямиком подошел к одной из лучших учениц их класса, почти отличнице, и попросил у нее тетрадь по химии, та, не торопясь укладывая в сумку свои немалочисленные школьные принадлежности, разговаривала со своей соседкой по парте и протянула ему тетрадь, не поворачивая головы. Ей-то контрольную переписывать не надо. У него немного отлегло от сердца: он обеспокоен тем, что получил двойку, хочет ее исправить, поэтому берет тетрадь у одной из лучших учениц класса, чтобы переписать в свою тетрадь то, чего там нет, значит, не такой уж и лоботряс. К контрольной он, правда, готовился по тетрадям, в которых, в совокупности, все было, но писал в свою тетрадь только самое ключевое, и писал очень неряшливо, формулы наползали друг на друга, вообще все в тетради было написано безобразным почерком, почерк был у него от природы некрасивый, но тут он был совершенно обезображен скукой, с которой писал в тетради, бывало, и буквы там отличались по величине в три раза, а строчки прямо все извихлялись как одуревающий от скуки ребенок, которого мать держит за руку, а сама остановилась поговорить с подругой на полчасика. Изредка, когда ему попадались прошлогодние тетради, он сам не мог не подивиться безобразности своего почерка. И вообще, три тетради - в этом уже было что-то неряшливое, рыхлое, нет уж, теперь он все перепишет твердым, ясным почерком, и все будет понятно: вот тема, вот подтема, вот параграф. И на этот раз в его тетради будет действительно все, и там уж не останется никаких лазеек для двоек и троек. Конечно, он перепишет не всю тетрадь, с первого сентября, а только тот материал, который будет на контрольной, и специально начнет новую тетрадь для этого, и это будет чистая тетрадь, не то что та, которая теперь так резко опротивела ему, которая так его предала.
Все эти мечтания о новой тетради - как бы символе новой жизни - даже приободрили его. Но приободрили ненадолго: мечтани - это только мечтания, а на данный момент получена вполне реальная двойка, и энтузиазм его довольно быстро угас. Впрочем, умственного зуда теперь тоже не было, теперь он бродил по школьным коридорам, спускался и поднимался с этажа на этаж в каком-то безнадежном и вместе с тем заторможенном унынии, и непонятно уже было, откуда взялось это уныние - от двойки или просто так, во всяком случае, про двойку больше и не думал. И постепенно уныние становилось все безнадежнее, и все острее он чувствовал эту безнадежность, и заторможенность таяла, а на смену ей явилось все большее и большее беспокойство, и когда прозвенел звонок, никакого уныния в нем не было, а была отчетливая тревога, все нарастающая, как будто знал, что что-то произойдет, и знал наверняка, и уже не пытался увиливать, а произойдет что-то такое, что вышибет его из обыденной школьной колеи, и по сравнению с этим все двойки и тетради покажутся какой-то дурацкой мелочью, если он даже про них и вспомнит. Но что же должно произойти? Впрямую об этом не думал, даже старался не думать, но какая-то машинка внутри его работала, рыскала по всем уголкам его души, чтобы извлечь что-то такое, что сразу бы объяснило всю предыдущую тревогу. Сидя на уроке, он старалс отвлечься, принимался неизвестно для чего перелистывать учебник, слушать учительницу (сегодн опроса не было, потому что начали новую тему, в другое время этому, конечно, обрадовался бы, но сейчас даже не заметил) и на некоторое время действительно отвлекался, но не надолго, все окружающее как-то вдруг ускользало от него, и опять и опять он оставался один на один с собой, и прислушивался и вглядывался в то, что происходило в нем, и сразу же чувствовал, как под его взглядом тревога, все еще беспредметная, начинала нарастать, она поднималась, как молоко на газу, и вот-вот перельется через край, и, пока этого не произошло, он, в полном смысле слова как утопающий, который хватается за соломинку, изо всех сил старался, чтобы происходящее в классе его хоть как-то заинтересовало, но с каждым разом это становилось все труднее, все они были отделены от него десятью заборами, а он был абсолютно один, и ничто не имело к нему отношения, и он ни к чему. Вдруг он как будто провалился куда-то и на мгновение перестал понимать, что вообще означает происходящее вокруг, и тут-то выскочила мысль про прыщик, и за ней мгновенное облегчение наконец-то он понял, что должно произойти, и сразу же мысль про воспаление мозга, и паника, которая до сих пор сдерживалась всеми силами, наконец прорвалась и заполнила его всего до краев, и в этот момент не было никакого его, а была паника. Он быстро и аккуратно собрал свои тетрадь, ручку и книгу, сунул их в сумку - на это его еще хватало, глубоко, значит, сидело, - резко встал, но постарался партой не грохнуть, и не грохнул, и, ни на кого не глядя, быстро и твердо вышел из класса. Неизвестно, что подумали оставшиеся в классе, их лиц не видел, но это его не интересовало - он направлялся в поликлинику, на все остальное ему было наплевать. В голове даже как-то слегка прояснилось.
До поликлиники было недалеко, но все-таки она была не в двух шагах, он шел и молил Бога только об одном: успеть; сама ходьба немного отвлекла его, и временами он успокаивался, и тогда, незаметно для него, само его спокойствие начинало казаться ему гарантией того, что ничего не случится (на это время он как будто превращался в нормального человека), но почти сразу же вспоминал, что все ведь как было, так и осталось, чего же он успокоился-то, когда гной может прорвать с минуты на минуту, - и в голове что-то взрывалось, и он едва удерживался, чтобы не перейти на бег трусцой. А поликлиники все не было видно - она как будто поклялась его погубить! Временами им овладевало бешенство - из-за того, что какая-то поликлиника расположена на сто метров дальше, может быть, придется погибнуть во цвете лет. Он едва не прихныкивал от этого бессильного бешенства и сжимал кулаки так, что ногти впивались в ладонь. Но вот наконец и поликлиника, такая же, какой он ее видел много раз, долго стоял перед сложно устроенным входом, ожидая, пока выйдет медсестра, ведущая старуху - старуха еле переставляла ноги, и он чуть было не начал приплясывать, пока дождался; внутри - все то же, старое, знакомое: налево - гардероб, направо - квартирная помощь, впереди - регистратура. Обычно, когда он входил в поликлинику, он весь как-то внутренне съеживался, чувствовал себ маленьким, беззащитным, в детскую поликлинику ходил вместе с матерью и так и не смог до конца привыкнуть ходить во взрослую один; это же чувство он испытал и теперь - не так сильно, как обычно, но достаточно отчетливо, - оказалось, паника была не настолько сильна, чтобы он не смог больше ни о чем думать; стало немного полегче, по крайней мере поликлиника хоть немного вернула его к реальной жизни. Он вспомнил, что, когда идешь к врачу, надо, кажется, брать карточку (и хотя бывал здесь не раз, никогда точно не знал, что и как), слава богу, у регистратуры оказалось мало народу, он занял очередь и пошел к большому стенду определить свой участок и своего врача. В очереди постоянно, чтобы не забыть, повторял про себя фамилию, которую он высмотрел на стенде, на его взгляд несколько нелепую (вообще, к большинству незнакомых фамилий он относился с каким-то подозрением, как бы брезгливо приглядывался или даже принюхивался к ним, как к не очень тщательно вымытым ложкам в школьной столовой). Еще одна проволочка: до сих пор стоящие впереди быстро улаживали свои дела у окошечка и отходили, а стоящий перед ним мужчина долго препирался с теткой, которая сидела за окошечком, потому что та никак не могла найти его карточку, она уходила, довольно долго ее не было, а когда возвращалась- опять препирательства, и так раза три, кончилось тем, что она начала выписывать новую карточку, когда спросила, кем работает, мужчина ответил: Заготовитель!
– отчетливо и категорично. Несмотря на смятение, царившее в голове, он почувствовал раздражение. Хм, заготовитель. Что это за профессия такая - заготовитель! Наконец-то его очередь подошла, он на всякий случай спросил у тетки фамилию своего врача и номер
Вот и заготовитель сунул журнал в дипломат, приготовился. Значит, скоро идти и ему. Когда его очередь подходила, он обычно чувствовал сильный соблазн встать у двери, караулить, чтобы сразу же войти, как только кабинет освободится, потому что, мало ли, вдруг кто-нибудь захочет пройти без очереди. А что он ему сделает? Скажет: Ты куда прешь, сволочь? Или, наоборот, очень достойно: Извините, но я занимал раньше вас! Он, конечно, так не скажет, да если бы и сказал, все равно неизвестно, чем бы это кончилось. Можно войти с тем нахалом в кабинет, начать там что-то объяснять: Он, главное, позже меня пришел, а теперь, главное..., а врач скажет, наверное, что-нибудь вроде: Граждане, соблюдайте порядок, охота ей разбираться, кто пришел раньше, не устраивать же расследование, вызывать свидетелей из коридора. И он не вставал у двери, все-таки ему было неловко походить на полоумную бабку, каких в поликлинике нагляделся, но - весь напрягался, подавался к двери, и глаз было от нее не оторвать. В воздухе что-то мелькнуло. Он заоглядывался: заготовитель встал и пошел к кабинету. А, это лампочка. Теперь, когда заготовитель выйдет, ему нужно будет войти. Он сразу представил, что у него в бумагах окажетс что-то не так; или окажется, что тут принимают только по номеркам, а номерка у него нет, а когда придется излагать свои жалобы, то он не будет знать толком, что сказать, не говорить же, что у меня на носу вскочил прыщик, и сразу представил, как это будет не то что смешно, а просто дико звучать. И сам на себя все это навлек. Он еще немного посидел на своей кушетке, потом встал и пошел ни о чем не думая. Когда он проходил мимо гардеробщика, тот оторвался от газеты и посмотрел на него, и, кажется, даже немного проводил его глазами, ему это очень не понравилось. Чего смотришь-то? Цветы на мне растут, что ли? Читаешь себе свою газету - и читай, - часто он думал в каком-то утрированно-развязном тоне, хотя в жизни от него никто ничего подобного не слышал. На улице некоторое врем шел без всяких мыслей, просто шел, но потом вдруг обернулся. До поликлиники было уже довольно далеко. Снекоторым сомнением двинулся дальше, но просто так идти, и все, он уже не мог, он уже чувствовал какой-то дискомфорт внутри, не выдержал и опять обернулся. Поликлиника стала еще дальше. Ей было все равно, что с ним будет, а может быть, это его последний шанс. Он опять вспомнил про заражение мозга, которое в поликлинике представало перед ним таким же малореальным, каким оно представало до самых последних дней, и в нем все разом оборвалось. Как он мог сделать такую непростительную глупость - уйти из поликлиники, когда речь идет о жизни и смерти, как он мог обращать внимание на какую-то ерунду, на какие-то номерки, когда... Ему захотелось дубасить кулаками по своей идиотской, дурной, тупой, лопоухой башке! Он быстро-быстро пошел к поликлинике, наклонившись вперед как только возможно, чтобы быть как можно ближе к ней, и ругал себя изо всех сил, точь-в-точь так же, как еще совсем недавно ругал поликлинику за то, что она была слишком далеко, и точь-в-точь так же прихныкивал и сжимал кулаки. Вот и опять поликлиника. Он решительно отворил дверь - и тут же вспомнил, что ему придется проходить мимо гардеробщика, который, наверное, будет считать его каким-то придурком- ходит взад-вперед, сам не знает, чего хочет. Он едва не попятился, но тут же сказал себе: А, плевать!
– и решительно вошел в поликлинику, но как только заприметил краем глаза фиолетовый служебный халат гардеробщика, сразу весь кураж в нем пропал. Он поспешно напустил на себя озабоченный вид, и, проходя мимо гардеробщика, еще более озабоченно нахмурился, и походку сделал еще более озабоченной - все это для того, чтобы гардеробщик понял, что он что-то забыл здесь, а не просто так шляется. Ну забыл что-то человек! С кем не бывает, в конце концов! Даже когда он поднимался по лестнице, где гардеробщик его уже не видел, озабоченное выражение не сразу сползло с его лица. Подниматься он начал бойко, через ступеньку, но, когда дошел до второго этажа, начал чувствовать, что здесь что-то не так, здесь не может быть все так просто. И понял, что здесь не так: ведь когда он сидел в очереди, за ним еще занимали, а он ушел, никому ничего не объяснив, надо ему было на всякий случай сказать: Я тут отойду ненадолго, - и не сказал, думая, что уходит насовсем, и теперь его, конечно, могут не принять обратно в очередь. Черт, и того хуже, он ушел, как раз когда подходила его очередь, так что его уже точно никто не пропустит. Он стоял на площадке между вторым и третьим этажами и мучился, мялся, обдумывал, идти или не идти, если идти, то что сказать, или, может быть, занять очередь заново, в конце концов решил посмотреть из-за угла на очередь в семьдесят шестой кабинет, и тогда, возможно, обстановка прояснится. Он так и сделал - встал за углом и высунул из-за него голову - и тут же встретился глазами с заготовителем, который шел по коридору по направлению к выходу с третьего этажа, то есть туда, где стоял он; заготовитель был где-то на расстоянии двух метров и шел близко к стене, казалось, еще бы немного, и он бы уперся лбом заготовителю в подбородок. Он отпрянул, буквально как ошпаренный, и, сделав несколько нетвердых, блуждающих шагов, стал спускаться по лестнице уже твердыми, можно даже сказать - чеканными, шагами, хотя у него было желание припустить отсюда во весь дух, но не городить же одну нелепость на другую. Он чеканил шаг и чувствовал, как горят его уши, слышал сзади шаги заготовителя, который, похоже, шел медленнее. Дойдя до второго этажа, он не раздумывая юркнул в коридор, слишком уж невыносимо было чувствовать взгляд заготовителя на своей спине. Он был полностью раздавлен, уничтожен. Это ж надо - устроить чуть ли не целое представление перед гардеробщиком, придумывать, что говорить в очереди, - и разыграть такого идиота: только что стоял в очереди, а теперь подглядывает, как будто в женскую баню. Он брел по коридору, не замечая, что шевелит губами и пожимает плечами, со стороны можно было подумать, что он бормочет что-то вроде: Ну уж я и не знаю, чего вам тогда надо... Он вспомнил про прыщик, который совсем недавно довел его до безумия, и только мысленно махнул рукой, и на душе стало еще обиднее. Он вдруг очутился перед уборщицей, которая мыла пол, елозила шваброй туда-сюда, она недовольно оглянулась на него из своего согнутого положения. Он не решился следовать дальше, помявшись на месте, медленно пошел назад, еще не зная, что ему надо делать, дошел до выхода на лестницу, но как-то так сразу взять и уйти не решился, некоторое врем топтался перед выходом. На него, кажется, уже начали поднимать глаза сидящие в очереди. Он решительно подошел к первому попавшемуся стенду и принялся его читать. Большими буквами, написанными фломастером: Кабинет физиотерапевтических процедур. И ниже довольно объемистый текст, написанный шариковой ручкой: Наша поликлиника располагает... и т. д. и т. п., он прочитал все это от первой строчки до последней, потом с каким-то заторможенным интересом разглядывал фотографии. Изучение стенда его успокоило. Он вышел на лестницу и спустился в вестибюль, мимо гардеробщика прошел совершенно спокойно, потому что знал, что не дает поводов гардеробщику считать его придурком - вернулся за чем-то, что забыл, а теперь возвращается обратно, так что все нормально, да и тем более гардеробщика он больше не увидит.
Выйдя из поликлиники, он еле дотащился до ближайшей скамейки и плюхнулся на нее, раскидав ноги. Он внезапно почувствовал себя страшно измочаленным еще бы, после такого напряжения, - и в голове не было ничего, кроме какого-то гада, а про все еще такие недавние переживания, связанные с поликлиникой, он просто забыл. Свою роковую роль поликлиника уже сегодня сыграла - и сразу же утонула в серой массе других зданий, до которых ему не было никакого дела. Прыщик все так же грозил заражением мозга, и опасность заражения ничуть не уменьшилась с тех пор, как он посреди урока вышел из класса, но - это уже было не его дело. Как будто знал, что выполнил то, что было предписано ему на сегодня, и какой-то верховный судья уже не спросит с него больше. Сегодня. И он уперся взглядом в кончик своего ботинка и постепенно погрузился в оцепенение самое приятное из всех ощущений, которые испытал сегодня за день.
Не в первый раз такое происходило с ним. Только болезни он всякий раз выбирал разные. И во время очередного припадка ужаса он с отчаянием сознавал, что наконец случилось то, чего так долго боялся, про что он так долго заставлял себ не думать. Оказалось, что предыдущая жизнь - это всего лишь пустые надежды на не такую ужасную судьбу, а на самом деле суждено ему было грохнуться на пол в каком-нибудь кабинете истории какого-нибудь 18 декабря и издохнуть. Вот, оказывается, для чего он жил, вот главное событие его жизни, а все, что было до сих пор, казалось ему всего лишь затянувшимся муторным вступлением, придуманным дл него кем-то точно в насмешку, а он-то, дурак, пытался убедить себя, что его жизнь не насмешка, а вполне всерьез. И тогда он понимал, что зря пытался, если слово понимал подходит для того состояния, в котором он находился, он не понимал, а скорее прозревал, и не мозгом, а всем своим существом, и длилось это прозрение несколько секунд, а дальше, точно так же, как и сегодня, был уже весь во власти ужаса и ничего не соображал. А потом припадок постепенно стихал. Стихал все-таки. Может быть, во внешнем мире подворачивалось что-то такое, что вытягивало его, а может быть, по своей природе припадок не мог продолжаться очень долго - требовал каких-то ресурсов от организма и прекращался, когда растрачивал их. Но вот еще что: во время припадков он все-таки не до конца терял контроль над собой, хоть и ничего не соображая, а все же старался, или что-то помимо него старалось, чтобы другие ничего не заметили, потому что инстинктивно сознавал: пока никто ничего не замечает, все еще вполне поправимо, важно только сейчас справиться с припадком, а потом можно будет себя самого убедить в том, что ничего подобного с ним не происходило, а убедить себя в данном случае означало одно - забыть. Так он и делал. И это было очень важно - забыть самому, а не просто не дать ничего заметить другим, потому что где-то в самой глубине он понимал, что если будет помнить, постоянно носить в себе все это, то рано или поздно в нем проступит что-то такое, что другие почувствуют. И то, что проступит, будет иметь какую-то связь со словом сумасшедший. А с этим словом лучше не шутить. И он ходил в школу, где учился получше среднего, после школы приходил домой, не меньше других возился с уроками, к нему приходили друзья, вместе занимались неизвестно чем, иногда он что-то читал, иногда ходил в кино - словом, все было в порядке. И дни шли, похожие один на другой, не то чтобы очень хорошие, но и не то чтобы очень плохие. Пока он будет делать то же, что другие, и чувствовать будет себя, как другие, он растворится в этих других, будет как можно меньше отличать себя от них, а если у других все нормально, значит, и у него все нормально. Все это копошилось в самых глубинах его души, а образ другого был крайне неясным, ускользающим, он, если бы и захотел, не смог бы сделать его яснее, другой это, наверное, человек, живущий нормальной жизнью. А нормальная жизнь - это жизнь человека в чужом трехминутном пересказе. Равнодушном пересказе. Ну, конечно, благополучная в социальном понимании жизнь, в данном случае: родился в благополучной семье, успешно оканчивает школу. Все хорошо, все нормально, чего еще надо? И действительно, смотря на тех, кто его окружал, он искренне был уверен, что их жизнь и состоит из того пересказа (впрочем, с ними, может быть, так и обстояло), и его пугало - иногда сильно, иногда не очень, но этот страх постоянно жил в нем, - что его-то собственная жизнь как-то уж мало похожа на этот пересказ, хотя с виду - вполне в него укладывается. Тем страннее, тем непонятнее.
В детстве в смысле нормальной жизни все у него шло как надо. Что было в яслях, он не помнил, а в садике были такие, которые писались, и все их дразнили, в том числе воспитательницы, не очень приличным словом, - в том возрасте он уже не писался, были толстые, жиртресты, их тоже дразнили, - он толстым не был. Но уже тогда, кажется, смутно чувствовал какое-то свое глубокое родство с ними, хотя и ему случалось иногда обозвать кого-нибудь жиртрестом. Потом в школе и в пионерских лагерях, где был раза два, он вполне походил на других - и уже менее смутно чувствовал, что находится где-то на грани: еще бы немного - и другие бы поняли, что он не такой, как они, а с каким-то дефектом. Но всегда рядом находились настоящие с дефектом, в пионерском лагере, например, самые слабые в палате, в отряде и т. д., ими помыкали и над ними куражились, были такие, которые по совершенно непонятным ему причинам стали объектами всеобщего обидного внимания, по всякому поводу над ними потешались. Он же был не слабее и не сильнее среднего и внимания к себе привлекал не больше других. Он был пацан как пацан. Но в глубине души он не верил в это. И он особенно страшился участи попасть в те, презираемые, потому что разделял общее отношение к ним. Единственное, что могло как-то явно выделить его тогда, - это то, что он много болел, и если в любой небольшой компании речь случайно заходила о том, кто как болел, то по числу лежаний в больницах он всегда оказывался на первом месте. Но в самих больницах ему иногда попадались толстые, синие, отечные, к ним часто являлись небольшие толпы врачей во главе с редко появляющимся профессором, источавшим довольство собой, - местным светилом, которого даже нянечки почитали и побаивались; врачи что-то обсуждали, спорили, а отечные выглядели абсолютно непроницаемо, казалось, не к ним все это относилось, наверное, привыкли. Он смотрел на них, и ему казалось, что они как будто уже готовятся на тот свет, и он сразу понимал: болезни этих отечных - это не его болезни, а что-то совсем из другой области, а он, собственно говоря, не болеет, а просто лежит в больнице, полежит-полежит, и его выпишут - все.