Придворный
Шрифт:
– Это справедливо и в отношении музыки, – вступил в разговор синьор Маньифико, – в которой считается грубейшей ошибкой взять два совершенных консонанса один за другим, так как одно и то же ощущение нашему слуху досадно, и он подчас предпочитает секунду или септиму, что само по себе является резким и нестерпимым диссонансом. Так получается потому, что последовательность совершенных [консонансов] порождает пресыщение и обнаруживает слишком нарочитую гармонию. Этого избегают, смешивая несовершенные звукосочетания как бы для сравнения, отчего наши уши, сильнее напрягаясь, более жадно ожидают совершенных и наслаждаются ими, а подчас находят удовольствие в диссонансах секунды и септимы, как в чем-то непринужденном.
– Вот и пример, как вредит нарочитость в этой области, как и во всем другом, – подхватил граф. – Еще говорят, что у знаменитых живописцев древности была поговорка: чрезмерная тщательность вредит, а Апеллес порицал Протогена за то, что тот не умеет рук оторвать от доски {69} .
– Тот
69
Апеллес (ок. 370 – после 306 г. до н. э.) – греческий живописец, чье дарование в античности считалось не имеющим себе равных. Работал первоначально в Эфесе, но в правление Филиппа II перебрался в столицу Македонии Пеллу. Протоген (ок. 374/373 – 299/297 г. до н. э.) – греческий живописец, работавший преимущественно на Родосе. Случай описан у Плиния Старшего (Естественная история, XXXV, 79, 80).
70
Игра слов: стоящее в оригинале tavola одновременно означает и «стол», и «деревянная панель» (как основа для картины; живопись на натянутом холсте была еще в новинку).
Граф улыбнулся и добавил:
– Апеллес хотел сказать, что Протоген, когда писал, не знал, когда уже надо остановиться; то есть порицал излишнюю нарочитость в его работах. Стало быть, то качество, противоположное нарочитости, которое мы здесь именуем непринужденностью, не только является истинным источником изящества, но имеет и другую прекрасную черту: проявляясь в любом, даже самом мелком действии человека, она не только сразу открывает умение делающего, но часто заставляет ценить его куда больше, чем он того заслуживает по правде, ибо у окружающих создается мнение, будто тот, кто столь легко выполняет что-либо, умеет намного больше, и если бы он в то, что делает, вложил усердие и труд, то мог бы делать это намного лучше.
Взять, к примеру, человека, владеющего оружием: если, метая копье или беря в руку меч или другое оружие, он не задумываясь, непринужденно встает на изготовку, так легко, что кажется, будто тело со всеми его членами принимает это положение естественно, без всякого усилия, – то, даже не производя иных движений, он любому покажется мастером этого дела. То же самое в танцах: один только шаг, одно только изящное и непринужденное движение тела тотчас выдает мастерство танцора. Если певец в пении произносит в двойном группетто одну лишь ноту так мягко и с такой легкостью, будто все вышло само собой, одним этим он уже дает понять, что способен и на большее. Часто и в живописи одна только непринужденная линия, один мазок кисти, положенный так легко, будто рука, не направляемая никакой выучкой или искусством, сама собой движется к своей цели соответственно намерению художника, – с очевидностью доказывает совершенство мастера, о чем каждый судит затем согласно своему разумению. Это справедливо и в отношении почти всего остального.
Итак, наш придворный будет считаться превосходным, во всем, а особенно в речи, проявляя изящество, если сумеет избежать нарочитости – этой ошибки, в которую впадают многие, и подчас больше других – наши ломбардцы: пробыв год вдалеке от родных мест, по возвращении домой они начинают говорить то по-римски, то по-испански или по-французски, и Бог знает как; и все от излишнего желания показать, что много узнали: так люди тратят усердие и старание, чтобы усвоить дрянную повадку. И немалого бы мне стоило труда в этих наших беседах говорить старинными тосканскими словами, вышедшими из обихода у самих нынешних тосканцев; к тому же, думаю, надо мной все бы смеялись.
На это мессер Федерико сказал:
– Действительно, в таком разговоре, как у нас сейчас, пожалуй, неуместны эти старинные тосканские слова; поскольку, как вы говорите, они будут утруждать и говорящего и слушающего, и понимать их многим будет нелегко. Но если пренебрегает ими пишущий, я, право, думаю, что он делает ошибку, ибо эти слова придают написанному много изящества и силы, и с ними речь выходит более торжественной и величавой, нежели с новыми.
– Не знаю, – ответил граф, – какое изящество и силу способны придать написанному слова, которых нужно избегать не только в беседе вроде нашей нынешней (что вы сами признаете), но и в любой другой, какую можно представить. Ибо если любому благоразумному человеку случится держать речь о серьезных предметах перед сенатом самой Флоренции, столицы Тосканы, или частным образом говорить с лицом, занимающим в этом городе какое-то положение, по важному делу или с кем-нибудь откровенно о вещах приятных – например, кавалеру с дамой или, наоборот, даме с кавалером – о любви, или шутя и смеясь на празднике, в игре, еще в чем-то подобном, или где угодно, в любое время, в любом месте, по любому поводу – я уверен, что он остережется использовать эти старые тосканские слова; а если нет, то не только выставит себя на смех, но и очень утомит любого из слушающих. И мне кажется очень странным считать пригодными на письме те слова, которых избегаешь как непригодных в разговоре любого рода, уповая на то, что неподходящее для устной речи будет самым подходящим способом выражения
Итак, еще раз повторю: намного важнее быть понятным в писании, чем в разговоре; ибо те, кто пишут, не всегда находятся рядом с читающими, как те, кто говорят, – со слушателями. И мне кажется похвальным, если человек, избегая злоупотребления старинными тосканскими словами, при этом уверенно использует – и на письме, и в разговоре – те, которые сегодня в ходу как в Тоскане, так и в других областях Италии и имеют некое изящество в произношении. А подчиняющий себя иному правилу, на мой взгляд, рискует впасть в ту самую нарочитость, которую мы в нашей беседе только что сильно порицали.
Мессер Федерико ответил на это:
– Синьор граф, я не могу отрицать, что письмо – один из видов разговора. Я лишь утверждаю, что если произносимые слова имеют в себе что-то неясное, то речь не проникает в душу слушателя; прозвучав и не будучи понята, она оказывается бесполезной. На письме так не бывает, ибо если слова, употребляемые писателем, содержат в себе нечто, не скажу трудное, но прикровенно-тонкое, не столь известное, как слова, звучащие в обыденных разговорах, то они придают написанному большую весомость. Они делают так, что читатель, напрягаясь и как бы поднимаясь над самим собой, лучше ценит написанное и полнее способен насладиться талантом и ученостью сочинителя. Немного потрудившись умом, он вкушает наслаждение, которое таит в себе познание вещей нелегких. А если неосведомленность читателя такова, что тот не в силах преодолеть трудности, виноват здесь не сочинитель, и нельзя из этого заключать, что язык его не хорош.
Поэтому на письме, полагаю, уместно использовать тосканские слова, и именно бывшие в употреблении у прежних тосканцев; ибо это – сильное, заверенное временем свидетельство того, что они хороши и вполне передают смысл того, ради чего говорятся. А сверх того, несут в себе то очарование и почтенность, которые древность придает не только словам, но и зданиям, статуям, картинам и всему, что способно их сохранять. И часто одним своим блеском и достоинством слова эти делают повествование прекрасным: свойство, которым, вместе с изысканностью стиля, любой предмет, будь он сколь угодно низким, может быть так расцвечен, что удостоится высших похвал.
Но это ваше «обыкновение», которому вы придаете такую силу, мне кажется очень опасным и часто ведущим ко злу. И если обнаружилось, что какой-то речевой порок укоренился среди толпы невежд, не думаю, что из-за этого надо возводить его в правило, которому якобы должны следовать и другие. Кроме того, обыкновения весьма различны, и нет среди знаменитых городов Италии такого, что не имел бы своего наречия, отличающегося от всех остальных. Раз вы не решаетесь объявить, какое из них лучшее, то человек может отдать предпочтение хоть бергамскому наречию {71} точно так же, как и флорентийскому; ведь, по-вашему, в этом не будет никакой ошибки. А я думаю, что желающему избежать всякого сомнения и обрести уверенность надо предложить для подражания писателя, которого всеобщее согласие считает хорошим, в качестве ориентира и защиты от упреков. А таковым (имею в виду в народном языке), по моему мнению, не может быть никто, кроме Петрарки и Боккаччо; и всякий отдаляющийся от них бредет ощупью, подобно тому, кто, идя в потемках без фонаря, часто сбивается с дороги. Но мы, нынешние, так смелы, что считаем ниже своего достоинства делать то, что делали лучшие из древних, то есть прилежно заниматься подражанием, без чего, полагаю, невозможно научиться писать хорошо. Верное свидетельство этого я нахожу в Вергилии, который своим дарованием и поистине божественным умом отнял у потомков надежду успешно подражать ему, но при этом сам стремился подражать Гомеру.
71
Среди сельского населения округи г. Бергамо, как, впрочем, и в других горных местностях Северной Италии, вплоть до середины XX в. были широко распространены такие заболевания, как эндемический зоб, сильно затруднявший речь, и сопутствующий ему кретинизм. В итальянской медицинской статистике еще век назад существовал даже термин «кретинические селения» – те, где умственная отсталость была уделом большой (а то и большей) части жителей. Причиной этого народного бедствия была нехватка йода в воде и пище. «Бергамское наречие» служит мессеру Федерико примером речи людей умственно неразвитых и чуждых культуры.