Приемыш черной Туанетты
Шрифт:
Однажды, когда Филипп дремал, его разбудила слеза, упавшая на его лицо. Открыв глаза, он увидел отца Жозефа, наклонившегося над ним. В одно мгновение слабые ручки Филиппа обвились вокруг шеи священника, и он зарыдал на его груди.
— Дитя мое! Дитя мое! — мог только произнести отец Жозеф, гладя худую щечку и шелковистые волосы мальчика.
Оправившись от волнения, Филипп с грустью проговорил:
— Мне так жаль, отец Жозеф, но я не мог ничего поделать, — крошка Снежинка замерзла в горах! Я целый день носил ее в моей куртке, но она не ожила, и я похоронил ее под деревом и поставил камень на могиле.
Отец
— Я никогда не воображал, что мои «дети» поедут так далеко.
— Но остальных я принес. Я обещал заботиться о них и делал все, что мог. Я принес их вам, вон они у окна!
— Хорошо, дитя мое, я видел их. Они так же веселы и милы, как прежде. Ты хорошо присматривал за ними, — отвечал отец Жозеф, нежно поглаживая его горячую руку. — Но не будем говорить о них теперь: ты болен, и есть много других вещей, о которых я должен поговорить с тобой.
— Мне нужно бы спросить вас кое о чем, — прервал его Филипп, — но теперь уже это не важно. Я только Филипп Туанетты, и незачем мне теперь знать это.
— Нет, мое милое дитя, ты должен знать, мой долг сообщить тебе. Обещаешь ли ты лежать смирно и спокойно слушать, что я скажу тебе о твоих родителях?
— Да, отец Жозеф, я буду лежать смирно и слушать; но я все равно только Туанеттин Филипп — и всегда им и буду.
И отец Жозеф по возможности коротко и ясно рассказал Филиппу о его отце и матери, о его будущем состоянии и положении. Филипп слушал обо всем равнодушно, пока священник не упомянул фамилии Эйнсворт: при этом имени мальчик вскочил, вспыхнув, и вскричал:
— Нет, нет! Я не Филипп Эйнсворт. Я не хочу этого имени. Я не хочу денег. Пусть Люсиль и малютка получат деньги. Я хотел быть Филиппом Эйнсвортом, я любил их и старался, чтобы они полюбили меня, но они не хотели! Я слышал, как мадам Эйнсворт сказала, что они не любят меня, что я им надоел, поэтому я и убежал от них! Я рад, что моя мама была Детрава и что Деа моя родственница. Я люблю Дею и мистера Детрава, но я не хочу, я не могу любить мадам Эйнсворт после того, что она говорила!
— Дитя мое, но она ведь не знала, что ты ее внук.
— Все равно, она могла бы полюбить меня; мистер дворецкий, Бассет, любил ведь меня, и, по его словам, я был совсем неплохой мальчик, а они не любили меня и никогда не полюбят! Я вернулся, чтобы опять быть Туанеттиным Филиппом, только Туанеттиным Филиппом! — повторял он возбужденно.
Отец Жозеф видел, что в таком состоянии с мальчиком говорить бесполезно, и старался успокоить его:
— Хорошо, дитя мое, успокойся, ты будешь кем захочешь. Мой долг был только сказать тебе. Теперь все кончено, и мы не будем больше говорить об этом.
— Да, не будем ни говорить, ни думать об этом, — решительно подтвердил Филипп. — Я так счастлив, так доволен теперь, что мысль об отъезде туда, где меня не любят, причиняет мне боль вот здесь, — и он приложил худенькую руку к встревоженному сердцу и устремил на отца Жозефа взгляд, полный такой горячей мольбы, что добрый священник почти пожалел, что исполнил свой долг.
Глава 36
Примирение
Мистер
За эти мучительные дни неизвестности мадам Эйнсворт заметно постарела. Она уже не была надменна и сурова, она не спала по ночам, думая о том, где странствует мальчик, усталый, голодный и, может быть, больной. Иногда ее тянуло в комнату, где висел портрет капитана Эйнсворта, который, казалось, вопросительно смотрел на нее, и его грустный, настойчивый взгляд всюду преследовал ее. Иногда она уходила в опустевшую комнату мальчика и, открыв шкаф, смотрела с тоской на его вещи.
Даже новый внук перестал ее интересовать, а письма Люсиль она едва просматривала.
Мистер и миссис Эйнсворт, хотя, увлеченные заботами о своем ребенке, немного уделяли внимания Филиппу, все же любили его, и теперь, когда его не было, вдвойне страдали и упрекали себя за невнимание к мальчику.
У всей семьи, не исключая и Бассета, вошло в привычку ждать каждый звонок, каждого посетителя, чтобы получить какие-нибудь сведения о Филиппе. И вот однажды, наконец, пришла телеграмма из Нового Орлеана, подписанная отцом Жозефом: «Филипп у Детрава, Урсулинская улица. Он тяжко болен».
В ту же ночь мадам Эйнсворт с сыном выехали в Новый Орлеан.
– --
Через несколько дней после разговора с отцом Жозефом Филиппу стало лучше, и он повеселел. Каждый день Селина переносила его из кровати в большое покойное кресло, к окну, и с этого удобного места он мог смотреть в сад и наблюдать за работавшим там садовником.
Он знал каждое дерево, каждый куст и удивлялся, как повсюду разрослась непокорная виноградная лоза.
— Мамочка насадила ее, — говорил он. — Когда я оставил сад, она была не выше моих колен, теперь она вышиной с дом. Кажется, что она хочет на небо взобраться! А вот магнолия, которую мы с мамочкой посадили в тот день, когда уехал отец Жозеф. Тогда она была совсем маленькой, а теперь это уж почти дерево. Вот и грядка лилий, которую мы посадили в тот день, когда Деа продала «Квазимодо»! А те вон фиалки на грядке — последние цветы, посаженные милой моей мамочкой; я помогал ей, а вокруг меня все время порхали Майор и Певец, и как заливался Певец в тот день! Я раньше не слышал у него таких трелей — может быть, он знал, что мамочка слушает его в последний раз… Как бы мне хотелось чтобы Майор и Певец вернулись!
Деа не отходила от постели Филиппа, не спускала с него тревожных глаз, полная то надежды, то страха.
— Ему лучше с каждым днем, — говорила она Селине, но та грустно качала головой и спешила уйти, чтобы скрыть непокорные слезы.
Однажды утром Филипп чувствовал себя совсем хорошо — он был почти весел, играл с «детьми», ласкал и гладил Гомо, который терся возле него, и разговаривал с Лилибелем, вспоминая наиболее интересные приключения их путешествия.
Около полудня пришел отец Жозеф. Его худое, бледное лицо было печально и взволнованно, голос дрожал и прерывался, когда он тихо в стороне разговаривал с Деей.