Приключения-70
Шрифт:
— Моя профессия сейчас определилась окончательно. Я сапожник. Так лучше и для меня, — отвечает Яворский и, чуть склонив голову, добавляет: — и для России…
Вот как! «…и для России»… Генерал Яворский командовал уральским корпусом в армии Колчака. В составе корпуса были части, сформированные не только монархистами, но и меньшевиками и эсерами. Такой белый генерал долгое время мог бы быть магнитом для различных контрреволюционных сил. А Яворский-мастеровой примером своим будет звать к полезному труду тех своих бывших сослуживцев, которые еще не сложили оружия.
— Иван
Улыбнулся Яворский, погладил широкой ладонью колено:
— В меру своих сил… Но трудно фантастические проекты противопоставлять конкретному делу. Мастерская будет расширяться. Если не будет внешних осложнений… летом откроем свой цех по выделке кожи.
«Внешних осложнений»… На что намекает Яворский?
— Скажите, Иван Иванович, — продолжает Куликов, — вы встречались с князем Мещерским? Начальником артиллерии бронепоезда «Белая Сибирь»?
Помрачнел Яворский. Не любит, когда вспоминают прошлое. Ничего, терпи, генерал! Долго еще тебе носить груз прошлых лет.
— Никому из этих… вешателей я не подавал руки. Считаю, что своими действиями они позорили Россию! — четко отделяя каждое слово, произносит Яворский. Чувствуется, что эти мысли давно уже оформились у него. Подумав, Иван Иванович тихо добавляет: — А на все предложения Мещерского я ответил категорическим отказом.
Стоп! Надо обдумать сказанное Яворским. Ведь о каких-то давнишних предложениях речи быть не может. Генерал, командир корпуса, просто не стал бы слушать какого-то ротмистра-карателя. А вот сейчас, если генерал в тюрьме, а князь на воле, роли переменились. Князь может, что-то предлагать, и генерал ответит. Проговорился Яворский. Может, он думал, что мы его допрашиваем о связях с Мещерским?
— Вы можете сказать нам, какие были предложения? — наклоняясь к генералу, спрашивает Куликов.
Выпрямился Яворский, прищурил глаза. Отрицательно покачал головой:
— Прошу извинить… Не хочу опережать события и на старости лет становиться фискалом.
Задумался Яворский. Затем ровным голосом добавил:
— А на очной ставке с этим князьком скажу все!
Тишина наступает в конторке. Трудно далась последняя фраза генералу. Ведь она подводит черту под всей белогвардейской деятельностью Яворского. Только осудив свое прошлое, он может быть свидетелем обвинения по делу карателя Мещерского.
Куликов встает и молча пожимает руку Ивану Ивановичу.
За стеной не смолкает напряженный ритм работы. Стучат молотки, строчит швейная машина. Весь этот гул покрывают слова Дайкина:
— Точный раскрой — как песня без лишних слов!
Молодец Дайкин, начальник ИТД, так похожий на красногвардейца. В этих мастерских он освобождает заключенных от груза прошлых лет, учит труду тех, кто умел только разрушать. Но даже передовым из них, таким, как сапожник Яворский, много надо осознать и пережить, чтобы перекроить свои души по лучшим образцам.
— В Надеждинском исправдоме, как в Ноевом ковчеге, собрались самые различные остатки белогвардейщины, — говорит Куликов. — Здесь и сапожники и генералы. Одни начали новую
12. КОМИССАР
Мы спускаемся в лощинку, к белым зданиям больницы, где лежит комиссар караульного батальона. По дороге забрасываю Куликову вопросами, горячусь и возмущаюсь.
От тюрьмы к больнице протоптана в снегу узкая дорожка, и, чтобы сказать все в лицо Куликову, приходится шагать сбоку, проваливаясь в глубокий снег. Но я не могу молчать!
Как ведет себя комиссар: в тюрьме извращают советские декреты — комиссар молчит. В батальоне появились «гусары смерти» — комиссар закрывает глаза. Войцеховский подмял под себя батальон, а комиссар забрался на больничную койку, от греха подальше. Я ему покажу молочную кашку! Нашел время отсыпаться в больнице!
— Погоди! — морщится Куликов. — Оставь хоть частицу своего возмущения на обратный путь.
Мы уже на больничном дворе, и надо умолкнуть. По стертым ступенькам поднимаемся на крыльцо главного корпуса. Куликов открывает дверь.
В длинном коридоре стоят кровати. На них лежат и сидят больные, укрытые серыми одеялами, шинелями, платками. Тяжелый запах пота, гноя, лекарств кружит голову. По узкому проходу между койками двигается пожилая сестра, разливая из ведра всем больным в кружки темную жидкость — как видно, хвойный настой.
Кабинет главврача так мал и узок, что, открыв дверь, я останавливаюсь на пороге: входить некуда. На длинной кушетке лежит больной. Его осматривает худой высокий старик в белом халате и докторской шапочке. Наклонившись к больному, врач стал боком и загородил вход в комнату.
— Нуте-с! — говорит врач, ощупывая живот больного.
Мы молчим. Старик опускает на больном рубаху и поворачивается к нам:
— Я вас спрашиваю! Зачем пожаловали?
Куликов становится на пороге кабинета:
— Нам надо поговорить с вами наедине.
Врач недовольно оглядывает нас, но все же говорит больному:
— Топай на койку, паря. К пасхе дома будешь!
Мы садимся на кушетку, а доктор отходит к окну и свертывает большую цигарку.
— А вам я не разрешу курить в больнице! — ворчливо говорит он, — И прошу изъясняться коротко. У меня прием.
— Мы из армейского трибунала, — представляется Куликов, — нам надо поговорить с больным — комиссаром караульного батальона.
Старик выпускает клуб дыма в форточку и каким-то другим, сразу охрипшим голосом говорит:
— Умер сегодня комиссар…
Я смотрю на покрытое синими прожилками лицо врача, на седую бородку и не могу сразу осмыслить то, что он сказал. Умер? Как же так?
— Умер?! Комиссар батальона?
— Да… — тихо и печально говорит врач. — Сгорел человек. Легкие у него — паутинка. На итальянских курортах ему бы свой век доживать. А он — в дождь, снег, мороз, до конца на износ шел. Последняя его поездка была в села, по партийным делам. И вот двухстороннее воспаление легких. Сегодня утром наступил конец.