Приключения сомнамбулы. Том 1
Шрифт:
Он, довольный собой и своим интуитивным открытием, – по правде сказать, оно застигло его врасплох! – задержал от счастья дыхание и – сник. Что за открытие? Детским лепетом откликнулся на чужие и не прояснённые до конца теории. Унял нетерпение, мысленно сослался на какого-то умника-француза, которого в своей телевизионной феерии, по-свойски поругивая, представлял Шанский, но заправил всё-таки в шариковую авторучку новый стержень, чтобы многообещающую идею оригинальной сборки опробовать и приложить к делу, своему делу; сперва, правда, достал из кулька абрикос; припекало; баюкали шорохи, шелест листвы.
Да-да, не удивляйтесь!
Что-то по-своему моделируя, что-то для себя открывая, Соснин не только не испытывал пока тяги к осмысленной компоновке, к строгой организации текучего текста, но и интуитивно опасался композиционного ножа, будто тот был занесён не над тусклыми строчками и абзацами, а над его головой.
Да, Соснин использовал любую уловку, чтобы писать не по правилам, наоборот – что и говорить, в странные формы трансформировался с годами детский негативизм. Страницу за страницей он охотно тратил на мыльные пузыри, на скучные до одурения пассажи Остапа Степановича, хотя знал, что в хорошей прозе такое передаётся сжато, с помощью одной-двух ярких деталей.
Однако ничего не вычёркивал, словно ему нашёптывал осведомлённый в высших целях внутренний голос: оставь, пригодится.
И разве он был так уж не прав, прислушиваясь?
Не ломиться же в открытую дверь, доказывая, что искусство, доверяясь смутным ориентирам, сплошь и рядом ищет окольные пути к неясным целям – страшась наспех высосанной из пальца определённости, охотно идёт в обход, а не известно куда зовущий поиск не известно чего, постепенно накапливая взрывной динамизм стиля в тормозящих длиннотах и отступлениях, может и сам по себе притязать при этом на что-то важное, что-то важное знаменовать, наделяя слово, аккорд, мазок, как давно или недавно прижившимися значениями, так и значениями, ведомыми одному будущему. И напоминание этого, которое было бы нетрудно развить, дополнить, грозило бы расползтись общим местом удручающе большой площади, если решительно не отрезать, что напоминается-то всё это не для того, чтобы печатно опорочить или всего-то противопоставить дискретное, научно обоснованное и рекомендованное в целях прогресса движение только вперёд милым сердцу и уму Соснина кругам, на коих непрерывные движения вперёд и назад таинственно совмещались, а напоминается с одним-единственным, зато уж острым желанием подчеркнуть пожирнее, что Соснин искал и прояснял связи между свалившимися на него разнородными фактами и событиями, что неспешный поиск его устремлялся к неизвестному, по крайней мере – смутно угадываемому и, мягко говоря, смешно, если не набраться прямоты и не сказать – глупо, было б и на миг допустить, будто он, кругом виноватый, испытав замешанный на муках совести, благородстве и жертвенности гражданский порыв, взялся собирать из безнадёжных обломков не только давным-давно им придуманный, но и давным-давно успевший намозолить ему глаза своей сомнительной геометрической лапидарностью панельный брусок.
Стало быть, отыскивая связи, распутывая их хитросплетения, Соснин, благо отключил логику, не строил холодные умышленные каркасы, не спорил о дефинициях, не документировал на научный лад истины, а ловил образы, там и сям неожиданно всплывающие на поверхность сознания, но тут же, едва попробуешь за них ухватиться, камнем уходящие обратно в тёмную глубину. Вот волнение Соснина, мечтавшего их выловить, приручить, и бежало кругами по зеркалистой глади смыслов во все стороны сразу из-за чего, наверное, могло показаться кое-кому из скорых на выводы, если не на расправу, что он разбрасывается, что, посмеиваясь над громогласно раздутым и потихоньку подминающим художественное мышление авторитетом науки и её вездесущих методов, он и сам делается чересчур уж теоретичен, а его отвлечённые умствования, заразившись болезнью века, осушают чувства, чтобы упиваться абстракциями, – он и абстрактные картины писал, был грех, и свидетельства о предосудительном его увлечении, до сих пор хранятся, где следует – прогоняют эксперимент за экспериментом не ради пусть мелкотравчатой, но похвальной результативности, способной хоть чуть-чуть разбавить горечь материальной утраты, наглядно опровергнуть слухи и пригасить нездоровое возбуждение масс, а ради интеллектуального удовлетворения смаковать, разыгрывая до полного исчерпания, варианты единичного и – прямо скажем – архиприскорбного, если не сказать, понизив голос, безобразного случая. Время от времени ему и самому-то это казалось, так как мнительностью его природа не обделила, и он, чтобы не разбрасываться, чтобы порядка ради наметить цель и двинуться, нет-нет да чертил прутиком по жёлтой, в пушинках и пятнистых
И если верно, что, общаясь между собой, творя что-либо сиюминутное, подобное тополиным пушинкам, скользящим по дорожке от дуновений, или вечное, как дворцовый или словесный шедевр, все мы без исключения мыслим жанрами, если верно, что кто-то по внутреннему устройству-назначению своему в бытовом ли поведении, в высоких проявлениях разума, покоряющих вершины духа, всё равно остаётся сатириком-фельетонистом, кто-то скучным или весёлым рассказчиком, а кто-то, к примеру, прирождённым сказочником с лукавой искрой в уголке невозмутимого глаза, то не так уж сложно, наверное, было б сообразить, что мышление Соснина, который тщился столько разных жанровых и поджанровых разностей синтезировать в своём тексте, при всех его изъянах оставалось полижанровым, романным мышлением, чем, собственно, и объяснялись многие его пристрастия, в первую очередь, страсть путешествовать по времени.
Он, конечно, тянулся к прошлому.
И не потому только тянулся, что подпал под эмоциональную тиранию памяти, а потому ещё, что в нём, атеисте, жила по сути религиозная вера в истину, тлеющую далеко позади, в неумолимо отступающей темнеющей вечности, и инстинктивный страх потерять за спиной тускнеющий отсвет заставлял замедлять шаги, оглядываться – лишал покоя.
Но Соснина-то сформировало новое время, он не мог откреститься от вколоченной всем нам в головы надежды на то, что истина – откровение, высший смысл и пр. – в каком-то виде таится в будущем, заманивает, торопит, и мы с каждым познавательным шагом к нему, вымечтанному будущему, как солидно заверял Филозов, асимптотически приближаемся – вот оно, светлое, рукой подать.
Казалось бы, этот мировоззренческий тянитолкай – Соснина-ребёнка заворожило двуглавое копытное существо из яркой книжки – мог лишь монументом неподвижности стоять на месте – какие там путешествия по времени! Однако позывы прошлого и будущего имели переменную силу и продолжительность, полюса тяготения непрестанно смещались – один приближался и усиливался, другой удалялся, ослаблялся… а мысли неслись по нескольким направлениям сразу, спешили, откликались на новые впечатления, толкавшие то сзади, то спереди; прошлое и будущее – вечные катализаторы настоящего – заряжали символикой сиюминутные цели. Не мудрено, образы прошлого и будущего толпились в сознании, с волшебной неуловимостью друг в друга перетекали – что, опять лента мёбиуса? – а взаимные превращения конкретных до зримой осязаемости образов-невидимок поощряли к путешествиям по беспокойной стихии, ускользающие суть и назначение которой Соснин, начитавшийся умных трактовок всевластной абстракции, и сам, по-своему, пытался представить в формах, пригодных для описания.
Чтобы понять, назвать, надо создать, и потом, потом… не изрекать надо, а нарекать – маниакально повторял он; один бог понимал, что с ним творилось.
Недавно перечитывал: «можно ли рассказать время, какое оно есть, само время, время в себе? Конечно же, нет, это было бы нелепой затеей».
Тут Соснин и из духа противоречия пока не стал бы ничего возражать. Но, – машинально читал дальше, – «время – одна из… стихий рассказа».
Одна из…? Нет, он ощущал время иначе – стихия скрытного движения не только, задавая-меняя ритмы, вела рассказ, но сама делалась его зримым образом.
Он смотрел вдаль, в романную даль, или оглядывался на роман, пусть и тонущий в тумане, перепрыгнув через весь текст и стоя в последней точке, но по сути он видел время – именно само время, чей прихотливый бесплотный поток оказывался чудесно демаскирован, представлен в виде набора слов – во всей напористой протяжённости, во всей условной периодичности.