Приключения женственности
Шрифт:
Вот и нашлось, за что зацепиться, чтоб не ухнуть в пропасть. Ради Кости перетерпеть. Уже терпела, когда целую ночь извивалась на больничной кушетке, ища позу, которая поможет переносить пытку родовых схваток, и обрела — молитвенную: на коленях, лоб упирается в жесткость лежанки, в пятки — попа (не душа еще, не душа), а губы бормочут домодельную молитву-обещание: «Ради тебя вынесу, не умру, и еще рожу пятерых мальчиков-девочек». (Обещалось с разбегу, от безответственной ситуативной щедрости… Тот, кто слышал, потом не напомнил — так и трясутся они над единственной дочкой.) Но то была телесная боль, разве ж сравнить ее с теперешней, от которой мозжит каждую жилку, хоть лоб в кровь расшиби — не утихает ни на секунду.
Поворот Клавиного
— Что, совсем довели? — спросил он походя, по привычке давая знак, что они вместе. Хотя он и очень занят. — Учись сопротивляться. Нельзя же все время позволять себя насиловать…
Рефлекторные слова с банальной метафорой, употреблявшейся столько раз, что буквальный смысл ее, казалось бы, давно затерт, уничтожен. И вдруг…
— Это ты, ты мне советуешь?! — вскрикнула Клава. Успела все-таки спрыгнуть с материка их общей двадцатилетней жизни (чтобы эмоциональный взрыв не разнес и ее в клочья) на льдинку, где и понарошке, и взаправду схлестывались их амбиции, и понеслось: — Я же именно твоя жертва! Забыл, с чего все началось? Когда еще самую первую твою статью нужно было сдавать в журнал. Я считала само собой разумеющимся встать в два ночи, кофе сварить для любимого мужа, отдаться ему — не дежурно, а вдохновляюще, чтобы гордость собой — или самодовольство? — перешли в уверенность, веру не только в мужскую, но и интеллектуальную силу — и приняться вдвоем за текст. Я, как загипнотизированная, служила и прислуживала — только сейчас подташнивать стало. В мыслях не мелькнуло, что может быть по-другому. Откуда было сопротивлению твоему научиться? Ты же принимал мою жертву как должное, за которое тебе ничем не придется мне платить…
Уже в середине гневной жалобы, а именно на бесстыдном «отдаться вдохновляюще», Костя не устоял на месте (дверной косяк как будто сам отказался его поддерживать) и от ужаса, от срама заметался по комнате, натыкаясь на все острые и тупые углы и не чувствуя ударов. Все так и было… Все — чистая правда… И ничего уже не исправить? Нет, нет… Что-то же он делал… На звание альтруиста он никогда и не посягал, но какая-то самоотверженность с его стороны тоже случалась, и, положа руку на сердце, была она выше среднестатистического мужского уровня. Где-то внутри незнакомо кольнуло, и он опустился в кресло. Конечно, она преувеличивает… Спорить сейчас — лишь поднимать муть несправедливости со дна ее души. Опасно, когда человека начинает желчью рвать. Она же сама советовала в такие минуты никакой объективностью не тыкать в глаза, а просто утешить, отвлечь.
Но и Клава спохватилась, очнулась, как только вскинула голову, сбрасывая с глаз мешающую видеть прядь волос: муж с чужим побелевшим лицом не смотрел на нее… Бессловесная мужская истерика… Стало непривычно жутко… Вскочив с постели, бросилась к своей жертве, прижала его голову к своей груди, облепленной мокрой уже и от слез рубашкой, и зачастила, заговаривая его боль:
— Сердце давит? Ну скажи что-нибудь… Не молчи… Господи, что на меня нашло? — (И вправду
Костя как будто враз и онемел, и оглох… Но не парализовало же его?
Нет. Послушно держась за Клавину руку, он поплелся за ней на кухню. Запнулся о выбоину в паркетной доске (нужно еще раз попробовать «моментом» приклеить), но добрался до углового диванчика и сел на свое обычное место за завтраком-обедом-ужином. Молча следил, как из иконостаса разных чаев, освящающих кухню с висячего шкафчика, Клава выбрала зеленый жестяной куб «айриш ти», который, как матрешку, он тут же мысленно вставил в знаменитый «Фортнум энд Мейсон», декор многих английских романов; потом в Пиккадилли, вот уже два века держащей в себе этот магазин-музей, потом в Лондон, в Англию… Полгода назад им вдвоем (он думал — обоим одинаково) было там хорошо, покойно…
Вывести из ступора может многое, сейчас соломинкой стал заваренный как надо чай, знакомый вкус из прошлого.
— Почему именно сейчас? — смотря Клаве прямо в глаза, спросил он.
Ждет… Чего? Правды или успокоения?.. Обмануть его нетрудно, он сам обманываться рад… Услужливая память мгновенно выхватила подставной предлог, и Клава раздвоилась — будто кто-то другой сосредоточенно вспоминал, как с подругой (откуда взялась? нет у нее подруг…) после служебной пирушки заехали в Музей кино, на «Газовый свет» с Ингрид Бергман.
— Казалось, это я… — Клава снова стала сама собой, двойник исчез, — я облучена семейным рабством, это мне внушили, что жизнь — замкнутая камера без выхода, и помочь некому. Реальный ночной кошмар, которому никак нельзя подчиняться… Крушить все подряд, только не молчать… Вот я и выговорилась…
БОЛЬ
Те, кто выжил в ленинградскую блокаду, уже после, сильно после, вспоминали, что на то кромешное, нечеловеческое время куда-то делись их привычные, человеческие болячки — язвы там всякие, ревматизмы, нефриты и прочие загрязнители счастливого жизненного фона. Как говорят французы, comparison n’est pas raison (сравнение — не доказательство), но уж очень похоже исчезла, забылась вчерашняя смертельная, казалось, угроза семейной жизни, когда на них навалился настоящий, неопознаваемый враг — Дунина внезапная болезнь.
В первый послепраздничный день на Клавином дубовом служебном столе часа в три тренькнул телефон.
— Мамочкин, я тут в универ не пошла, врача вызвала. 38,7. Чего бы мне принять пока?..
Уговаривая себя — обыкновенная простуда, не бойся! не бойся! — Клава доерзала на своем стуле до конца рабочего дня, до без четверти шесть (ноги не шли к Макару в кабинет, чтоб раньше отпроситься). Потом, несчастная, она часов не наблюдала.
Захлебывающийся Дунин кашель заставил ночью схватиться за соломинку «скорой помощи», приехавшей так нескоро, да еще и с упреками.
— Совести у вас, мамаша, нет. Типичный грипп, а вы в такую рань, — (рань? темно же еще…), — людей поднимаете (ночью врачи спят, хоть и на дежурстве, люди ведь, не машины…), — отчитывала Клаву сухопарая молодая врачиха, которую изрядно старила хроническая недоброта. — И не стремно вам так бесплатную медицину эксплуатировать!
На это интонационно-курсивное выделение отреагировал Костя, чей страх за дочь питался еще и ощущением полной собственной бесполезности. Он метнулся за кошельком — в кабинет, к столу, к портфелю, к своему плащу, нашел Клавин в ее сумке — и первая купюра (сколько дал, не осознал) упала в оттопыренный карман медицинского халата. С этого момента и начался обильный деньгопад — каждой бумажкой, как свечой в церкви, они оба уговаривали судьбу сжалиться над их дитем, и облетел бы весь стратегический запас (возникший после Костиных заграничных лекций только благодаря его полному, тотальному самоограничению), если б в конце концов до них обоих не дошло, что ни купить выздоровление, ни откупиться от рока нельзя.