Принц и танцовщица
Шрифт:
— Почему? — резко спросила она, так же резко выпрямляясь, с головой, поднятой с вызовом.
— Люди, честные люди, не могут дарить то, что не принадлежит им. Так и в данном случае. Колье, интересующее тебя, — не моя личная собственность. Еще раз напоминаю твои же слова: «фамильная» собственность, от себя же прибавлю — династическая. Исполнив твое желание, я совершил бы преступление, обесчестил бы свое имя.
— Ах, вот как, — вскипела Медея. — Вот какие слова: преступление, честь? До чего же вы рассудочны, Ваше Высочество. Нет, нет, дайте высказаться. Настоящая любовь не останавливается перед этими громкими словами. Человек,
— Нет, Медея, — твердо ответил принц. — В жертву любви можно принести жизнь свою, но честь никогда… Вы сказали мне: Мануэль. Таких, как Мануэль, я презираю. Да и сама Делли Габи помыкала этим дряблым ничтожеством…
— Довольно, Ваше Высочество… Нам друг друга не переубедить. Мы слишком по-разному с вами смотрим на вещи. Довольно. С этой минуты между нами все кончено. Прощайте.
И здесь, на прибрежном песке, в этом лунном сиянии, затушеванном серебристой дымкой там, где сходились небеса с морем, Медея Фанарет сделала такой же придворный реверанс, какой пятнадцать дней назад был исполнен ею в столице Дистрии, в закрытой ложе кинематографа. Только тогда этот реверанс дышал весь чуть ли не священным трепетом каким-то, а сейчас, сейчас Медея проделала его с клокочущей злобой, дрожа от бешенства. И кроме того, конечно, с иронией, убийственной иронией.
Круто повернувшись, подобрав и без того короткое платье, Медея ушла в том направлении, где высился над морем отель, их отель.
Некоторое время одна тень оставалась на песке неподвижной, другая же удалялась с почти бегущей скользящей быстротой.
Произошла драма. Пусть маленькая, но все же любовная драма. А там, на море, фантастической птицей чуть колыхалась парусная баркета, и чей-то голос слащаво, но красиво и нежно пел о любви, и рокотали, звенели под чьими-то пальцами струны…
Не слышал принц ни любовной песни этой, ни вторящей ей мандолины. Несколько минут оставался ушедшим в себя, неподвижным, потом, как бы очнувшись, закурил папиросу.
Да, сейчас он уже владел собой вполне. Страсти его, казавшейся такой безумной, к этой женщине как не бывало. Она растаяла вмиг, как растаял в воздухе дымок его папиросы — легкий, призрачный. Эта женщина сама только что убила его страсть и сделала это прямолинейно и грубо. Словно спала завеса, обнажившая всю Фанарет, обнажившая то, чего в своем чувственном угаре он не замечал, вернее, не хотел замечать.
Понатершись, понашлифовавшись в избранном обществе, она внешне усвоила манеры почти светской женщины, но когда переставала следить за собой, просыпалась плебейка низкой и темной породы, как проснулась несколько минут назад…
И мимолетное безразличие сменилось у него чувством, близким к отвращению. Теперь все было неприятно в ней: и крикливая беспокойная восточная красота, и голос, временами звучащий так вульгарно, и запах тела, вначале дразнящий, пьянящий, а теперь вызывавший брезгливое ощущение. Хорошо, хорошо, что все кончилось, именно так кончилось. Он связался с
Потребовать от него колье?! Эту священную реликвию семьи! Какая наглость!
И вместе с беззвучно произнесенным словом «наглость» Язон резким движением швырнул прочь от себя окурок папиросы. Так же резко вышвырнул из своего сердца образ Медеи Фанарет.
Спокойно и твердо, не спеша, двинулся мимо вытащенных на берег лодок, идя рядом с отпечатанными в сыром влажном песке следами Фанарет.
Завтра же он уедет в Дистрию, не использовав своего отпуска даже наполовину.
Не остывшая, возбужденная вернулась Медея к себе.
Взглянув на нее, Мария повеселела сразу. В глазах Фанарет, в ее лице она прочла все. И разрыв, и погасшие мечты о колье из двадцати трех скарабеев. Испанка молчала, торжествующая, злорадная. Молчала. Пусть заговорит «сама».
И Медея заговорила:
— Ты была права, миллион раз права. Теперь я верю, как никогда, твоей преданности. Он пожалел мне дать эту… эту безделушку. Слышишь, Мария, пожалел!.. Я бросила ему в лицо: «Между нами все кончено». Хотя нет, не кончено. Я ненавижу его, и мы еще сведем счеты, сведем. Я сумею отомстить. А пока давай мне его браслет и эту жалкую нитку жемчуга. Сегодня же, сейчас отошлю ему. Пусть это будет пощечина, пусть…
Поджав тонкие губы, Мария открыла металлическую шкатулку.
— Да, да. Отнеси, Мария. Сейчас же. Хотя, хотя… — призадумалась Медея. — Не надо. Зачем? Это все-таки ценные вещи. Правда, я и не подумаю их надевать, но за них можно получить в Неаполе у того же самого ювелира действительную цену. А сейчас давай перо, чернило, бланк, я посылаю телеграмму.
— Мекси? — подхватила Мария.
— Да, Мекси. Я вызову его в Неаполь. О, мой принц, мы еще с вами посчитаемся… Посчитаемся, — сквозь стиснутые зубы повторила Медея.
15. КАК ЭТО ПРОСТО ДЕЛАЕТСЯ
Вся Европа знала Адольфа Мекси. По крайней мере, по имени. Да и мудрено было не знать. Этот ловкий финансист оплел своими конторами, банками, предприятиями, пожалуй, столько же крупных европейских центров, сколько цветочных корзин отнес он Медее Фанарет в ее первую гастроль в столице Дистрии.
Миллионы миллионами, предприятия и банки — само собой, но Мекси умел еще и рекламироваться. Умел, как говорят, «подать себя».
Стоило ему очутиться на несколько дней в Риме, в Вене, в Париже, Будапеште, как в самых бойких местных газетах появлялись щедро оплаченные интервью с этим «дистрийским волшебником».
Чего-чего только не наворачивали в этих интервью и сам волшебник, и пришпоренные его деньгами журналисты! То Мекси объявлял чудовищную премию за… трудно даже сказать за что. В уме читателя надолго оставалась круглая с несколькими нулями цифра. Впечатление было достигнуто, чего же еще? И все остальное в таком же роде. То на средства Мекси снаряжается грандиозная воздушная флотилия — правильное пассажирское сообщение между Старым и Новым Светом, беспрерывное, ежедневное. То он приобретает колоссальные участки земли в Южно-Американской Венесуэле, дабы там создать рай на земле. Все это были заманчивые погремушки для толпы — пусть, мол, тешится, глупая, — настоящих же планов и намерений Мекси никогда не публиковал в газетах, весьма оберегая свои коммерческие и финансовые тайны, пока таковые не претворялись в действительность.