Пришествие капитана Лебядкина. Случай Зощенко.
Шрифт:
Не может же автор письма не знать, что в «среднем» на российского гражданина никогда по одной кровати не приходилось!.. Был ли не прав начальник отряда в данном случае? Если не было грубости, оскорблений, желания поиздеваться и т. п. (что могло быть и за что нужно карать), если этого, повторяю, не было, то, по-моему, он был прав. Солдаты измучены, месяцами не видали ни кроватей, ни, вероятно, сносного ночлега вообще. Они защищают социалистическую республику при неслыханных трудностях, при нечеловеческих условиях, и они не вправе забрать себе кровать на короткое время отдыха? Нет, солдаты и их начальник были правы.
Ленин был политик, и для него этот «Ответ интеллигенту» был прежде всего поводом для того, чтобы извлечь из возникшей коллизии конкретный политический урок. Урок, в частности, состоял в том, что интеллигенцию не надо отпугивать, следует
Но Ленин был не только умным политиком. Он был живым и искренним человеком. Поэтому, даже предлагая повысить зарплату «спецам» и улучшить их материальное положение, он не смог утаить своего пренебрежения к интеллигентам, пекущимся о таких пустяках, как лишняя кровать, в то время, когда совершается великая народная революция. В подтексте его письма отчетливо прочитывается все то же, уже знакомое нам, презрительное: «Эх вы! Частная собственность!»
Но как бы то ни было, пока еще можно было думать, что речь идет действительно о балласте.
Следом за уважением к священному праву частной собственности за борт полетела прочая, не слишком существенная мелочь: мелкие культурные навыки, мелкие издержки хорошего воспитания.
— Что за дикость! — возмутился папа. — Вы только посмотрите, какие у вас кисти рук. Это негигиенично... Товарищ комиссар, вы меня извините, но мои дети привыкли к более культурным развлечениям...
Заглянувшие через несколько минут в комнату тетки остолбенели при виде страшной картины. За столом сидели комиссар распояской и папа без пиджака. Оба нещадно хлопали друг друга по рукам, промахивались, гулко били по столу ладонями.
— Тяп! — говорил комиссар.
— Ляп! — басил папа.
Мы с Оськой скакали от восторга, подзадоривая и без того увлекшихся игроков. Столик трещал и качался от ударов. Трещали и шатались священные устои, вбитые тетками.
О «священных устоях» говорится с нескрываемой иронией. Никому — ни автору, ни читателю — не жалко этих рухнувших «священных устоев».
В конце концов, может быть, их и в самом деле не так уж и жаль. Но разве в них дело?
Это ведь только первый шаг, только начало.
Достаточно, что мальчик уже почувствовал стыд за свою «мелкобуржуазность», за вымытые руки, подстриженные ногти, хорошую литературную речь.
Первый шаг сделан.
Теперь за борт полетят уже предметы первой необходимости: жалость, сочувствие, доброта, человечность.
Этот процесс начинался тоже очень рано, с «детсадовского» возраста.
И тетя Надя, их педолог,Сказала: «Надо полагать,Что выход есть, и он недолог,И надо горю помогать.Мы наших кукол, между прочим,Посадим там, посадим тут.Они — буржуи, мы — рабочие,А революции грядут.Возьмите все, ребята, палки,Буржуи платят нам гроши;Организованно, без свалкиБуржуазию сокрушим».Сначала кукол били чинно,И тех не били, кто упал,Но пафос бойни беспричиннойУже под сердце подступал.И били в бога и в апостола,И в Христофор-Колумба мать,И невзначай лупили по столу,Чтоб просто что-нибудь сломать.Володя тоже бил. Он куклеС размаху выбил правый глаз,И вдруг ему под сердце стукнулаКривая ржавая игла.И показалось, что у куклыИз глаз, как студень, мозг ползет,И кровью набухают букли,И мертвечиною несет,И рушит черепа и блюдца,И лупит в темя топоромНе маленькая революция,А приуменьшенный погром.И стало стыдно так, что с глаз бы,Совсем не слышать и не быть,Как будто ты такой, и грязный,И надо долго мылом мыть.Он бросил палку, и заплакал,И отошел в сторонку, селИ не мешал совсем. ОднакоСказалаВ кличке «буржуазный гуманист», обращенной к шестилетнему ребенку, нет ни иронического преувеличения, ни вообще какой-либо тени карикатуры. Таков был язык тех лет. Вернее, язык остался таким и по сей день. Но в том-то и состояло своеобразие тех лет, что язык этот распространялся даже на шестилетних.
Сейчас поверят в это разве?Лет двадцать пять тому назад,Что политически я развит,Мне выдал справку детский сад.Четверть века спустя это стало уже источником всякого рода юмористических ассоциаций. Но в 1939 году Павлу Когану было не до юмора. Картина, нарисованная им, не выглядит даже сатирическим гротеском. Она ужасает именно своей фактической, фотографической точностью.
Но посмотрим, как дальше развиваются события в автобиографическом романе в стихах Павла Когана.
Мальчик, естественно, поделился своими переживаниями с матерью:
А мама бросила покупки,Сказала, что теряет нить,Сказала, что «кошмар», и — к трубке,Скорее Любочке звонить.(Подруга детства, из удачниц,Из дачниц. Все ей нипочем.Образчик со времен задачников,За некрасивым, но врачом.)А мама, горячась и сетуя,Кричала Любочке: «Позор,Нельзя ж проклятою газетоюЗакрыть ребенку кругозор...Володя! Но Володя тонкий.Особенный. Не то страшит.Ты б поглядела на ребенка —Он от брезгливости дрожит...»Володя слушал, и мокрицаМежду лопаток проползла.Он сам не ведал, что случится,Но губы закусил со зла...Володя не зря от злости закусил губы. Упоминание о том, что он «особенный», больно ранило его душу. Он не хотел быть особенным. Он хотел быть «как все». И кто посмеет осудить это естественное желание шестилетнего мальчика, если взрослые, умудренные опытом и сотнями прочитанных томов люди всем сердцем разделяли это его детское стремление:
И разве я не мерюсь пятилеткой,Не падаю, не подымаюсь с ней...Но как мне быть с моей грудною клеткойИ с тем, что всякой косности косней?Если даже Пастернак изо всех сил хотел превозмочь «косность» своей грудной клетки, задавить в себе простую человеческую жалость, то что уж говорить о маленьком мальчике, захотевшем вырваться в большой мир из тесного «мещанского» «мелкобуржуазного» рая. Нет, то, что произошло с Володей, ни в коей мере не было случайной вспышкой «нервного» ребенка.
Какая-то чужая силаНа плечи тонкие брела,Подталкивала, выносила...Он крикнул: «Ты ей наврала.Вы обе врете. Вы — буржуи.Мне наплевать. Я не спрошу.Вы — клеветуньи. Не дрожу, иСовсем от радости дрожу».Он врал. Да так, что сердце екало.Захлебываясь счастьем, врал.И слушал мир. И мир за окнами«Разлуку» тоненько играл.Чувство, испытываемое им, было сродни тому чувству, которое так поощрял в себе Маяковский. Он тоже «захлебывался счастьем», потому что ему удалось «причаститься великому чувству по имени класс».
Вот как кончается эта невеселая история.
Мальчик слушает мир, который за окнами играет «Разлуку», предвещая ему расставанье со всем, что ему дорого, со всем, что с детства его окружает. Какая-то огромная сила властно выталкивает его из привычной среды. Эта сила, отталкивающая его от старого, «буржуазного», что мерещится ему в семье, гораздо сильнее той силы, которая мешает ему принять в свое сердце жестокость погрома, притворяющегося суровой справедливостью.