Приваловские миллионы. Хлеб
Шрифт:
– Перестань ты, Илья Фирсыч… Еще неизвестно, кто кого переживет, а раньше смерти не умирают.
Раз Полуянов долго-долго смотрел на жену и проговорил со слезами на глазах:
– За одно благодарю бога, именно, что у нас нет детей… да. Ты только подумай, Харитина, что бы их ждало впереди? Страшно подумать. Добрые люди показывали бы пальцами… Благодарю господа за его великую милость!
– Ты меня не любишь, Илья Фирсыч, – говорила Харитина, краснея и опуская глаза; она, кажется, никогда еще не была такою красивой, как сейчас. – Все желают детей, а ты не хочешь.
– Перестань, дурочка.
На Полуянова теперь часто находило слезливое настроение, что очень трогало Харитину.
Харитине доставляла какое-то жгучее наслаждение именно эта двойственность: она льнула к мужу и среди самых трогательных сцен думала о Галактионе. Она не могла бы сказать, любит его или нет; а ей просто хотелось думать о нем. Если б он пришел к ней, она его приняла бы очень сухо и ни одним движением не выдала бы своего настроения. О, он никогда не узнает и не должен знать того позора, какой она переживала сейчас! И хорошо и худо – все ее, и никому до этого дела нет.
Даже накануне суда Харитина думала не о муже, которого завтра будут судить, а о Галактионе. Придет он на суд или не придет? Даже когда ехала она на суд, ее мучила все та же мысль о Галактионе, и Харитина презирала себя, как соучастницу какого-то непростительного преступления. И все-таки, войдя в залу суда, она искала глазами не мужа.
Судить Полуянова выехало отделение недавно открытого екатеринбургского окружного суда. Это была новость. И странно, что первым делом для нового суда попало по списку дело старого сибирского исправника Полуянова. Весь город сбежался смотреть на новый суд и старого грешника, так что не хватало места и для десятой доли желающих. Всех больше набралось своей братии – купцов. Полуянов занял скамью подсудимых с достоинством, как человек, который уже вперед пережил самое худшее. Это настроение изменило ему только тогда, когда он узнал в публике лицо жены. Он как-то весь съежился и точно сделался меньше. Он не чувствовал на себе теперь жадного внимания толпы, а видел только ее одну, цветущую, молодую, жизнерадостную, и понял то, что они навеки разлучены, и что все кончено, и что будут уже другие жить. Его охватила жгучая тоска, и он с ненавистью оглядел толпу, для которой еще недавно был своим и желанным человеком.
«А, вы вот как! – сверлило у Полуянова в мозгу, так что он ощущал физическую боль. – Подождите!»
Рядом с Харитиной на первой скамье сидел доктор Кочетов. Она была не рада такому соседству и старалась не дышать, чтобы не слышать перегорелого запаха водки. А доктор старался быть с ней особенно любезным, как бывают любезными на похоронах с дамами в трауре: ведь она до некоторой степени являлась тоже героиней настоящего судного дня. После подсудимого публика уделяла ей самое большое внимание и следила за каждым
– Не вредно, – повторял доктор, ухмыляясь. – Да-а… Suum cuique. [41]
Это скрытое торжество волновало и сердило Харитину, и ей опять делалось жаль мужа. Она даже насильно вызывала в памяти те нежные сцены, которые происходили у нее с мужем в остроге. Ей хотелось пожалеть его по-хорошему, пожалеть, как умеют жалеть любящие женщины, а вместо этого она ни к селу ни к городу спросила доктора:
– Доктор, вы не видали Галактиона?
41
Всякому свое (лат.).
– Какого Галактиона, madame?
– Ах, какой вы! Ну, мой зять, Колобов.
– А!.. Едва ли он будет здесь. У них открытие банка.
В следующий момент Харитине сделалось совестно за свой вопрос. Что ей за дело до Галактиона? Если б его и совсем не было на свете, так для нее решительно все равно. Пусть открывает банк, пусть строит свои пароходы, – она все равно останется одна. Ее еще первый раз охватило это щемящее чувство одиночества. Ведь она такая молодая, ведь она еще совсем не жила, а тут точно затворяется под самым носом какая-то дверь, которая отнимет и небо, и солнце, и свет. А виновник ее одиночества сидел на скамье подсудимых такой несчастный, жалкий, даже не вызывавший в ней прежних добрых чувств, точно он был далеко-далеко и точно он был ее мужем давно-давно. Харитину начало охватывать молчаливое бешенство и к этому жалкому арестанту, который смел называть себя ее мужем, и к этому бессовестному любопытству чужой толпы, и к судьям, и к присяжным. Ей хотелось крикнуть что-то такое обидное для всех, всех выгнать и остаться одной.
В течение целого дня происходил допрос свидетелей, которых вызывали без конца. С Полуяновым сделался какой-то новый переворот, когда он увидел лицом к лицу своих обвинителей. Он побледнел, подтянулся и на время сделался прежним Полуяновым. К нему вернулось недавнее чувство действительности.
– Все, что я показывал у господина следователя, неверно, – заявил он спокойно и твердо. – Да, неверно.
В Полуянове вспыхнула прежняя энергия, и он вступил в ожесточенный бой с свидетелями, подавляя их своею находчивостью, опытом и смелостью натиска. Потухшие глаза заблестели, на лице выступили красные пятна, – это был человек, решившийся продать дорого свою жизнь.
Этот поворот оживил всех. Старый волк показал свои зубы. Особенно досталось попу Макару. В публике слышался смех, когда он с поповскою витиеватостью давал свое показание. Председатель принужден был остановить проявление неуместного веселья.
– Как же вы могли позволить, батюшка, чтобы Полуянов привез покойницу к вам на погреб? – допрашивал защищающий Полуянова адвокат. – Ведь в своем селе вы большая сила, первый человек.
– А что же я поделаю с ним? – отвечал вопросом о. Макар. – По-нашему, по-деревенски, так говорят: стогом мыши не задавишь.
Публика опять смеялась, так что председатель пригрозил удалить из залы заседания всех. Харитина точно вся приподнялась и вызывающе оглядывала соседей. Чему они радуются?
В зале делалось душно, особенно когда зажгли лампы. Свидетелям не было конца. Все самые тайные подвиги Полуянова выплывали на свет божий. Свидетельствовала крестьяне, мещане, мелкие и крупные купцы, какие-то бабы-торговки, – все это были данники Полуянова, привыкшие ему платить из года в год. Страница за страницей развертывалась картина бесконечного сибирского хищения. Многое Полуянов сам забыл и с удивлением говорил: