Привет, старик!
Шрифт:
При нашей последней встрече, забредя в свой кабинет, Комраков в несколько шажков развернулся задом к креслу, стал медленно сгибаться, потом плюхнулся в него всей тяжестью, обессиленно откинул голову. Мне показалось тогда, что от этого действия — просто сел в кресло! — он на секунду-две потерял сознание.
Там, в Москве, ведя с ним последний разговор, я не мог совладать с нарастающим ужасом: я осознал вдруг, что смерть стоит рядом с ним, она пасет его. Будто тень ее крыла осеняла нас обоих, и меня тоже, отсюда и ужас,
«В этом человеке уже нет Гены Комракова, — билась растерянная мысль. — Он уже ушел от нас».
Осталась лишь телесная оболочка, материальная форма его; а то, что было собственно Комраковым, уже улетело.
— Как ты оказался в моем городишке? — спросил я. — Извини, не ждал.
Непринужденный тон давался мне с трудом. Словно бы расслоение сознания наступило у меня от этой очевидной нелепости: вот живой человек, а вон на письменном столе тетрадь моего дневника, в ней вырезка из газеты.
— Да ты хоть видел свой некролог? — спросил я, досадуя: кто это над ним так зло подшутил?
Ведь написали о живом: «Не стало Геннадия Комракова. Тяжкая болезнь унесла на 59-ом году жизни талантливого человека, долгие годы связывавшего свою журналистскую судьбу с „Известиями“» и так далее. И портрет его — ТОТ еще портрет, из ТОЙ поры, столь мне дорогой — в колоночке газетной.
— Да, написали вот, в скорбном жанре, свои подсуетились, — говорил он, оглядывая скромное убранство моей квартиры, — книги на полках, фотографии на стене. — Мне-то все равно, а им не объяснишь, особенно из гроба. Звонили, бегали. У шефа решали, в каком виде тиснуть на газетной полосе и надо ли: невелика, мол, шишка. Да мне-то, но мои хотели, чтоб все было путём.
— Ничего не понимаю, — пробормотал я.
— Ладно, старик, — немножко оживился Гена. — Ты не напрягайся. Посидим, поговорим, как в старые добрые времена, по-литинститутски, а? Я почему-то с тобой вот захотел потолковать. И Олег Пушкин, и Генка Васильев — те другие, без комплексов, с ними все ясно. А ты комплексуешь на почве сексуальной неудовлетворенности.
Вот теперь он стал похож еще больше на прежнего Гену. Тот не упускал случая для подобных шуток.
— Ты в командировке, что ли? — спросил я.
— Нет. Просто повидать тебя захотелось, — сказал он с неожиданной теплотой в голосе. — Посидеть, потолковать — как на творческом семинаре.
Меня это тронуло.
— Чем тебя угостить? Водка есть, — я открыл дверцу в буфете, глухую, без стекла, — так называемый бар. Ну, громко сказано — «бар» — но бутылка водки там стояла. И рюмки. И даже почему-то апельсин.
— Мне нельзя, — сказал он и закашлялся.
— Плохо себя чувствуешь?
— Как тебе сказать.
— Тогда я заварю чай.
— А кофе нет?
— Кофе я не пью, старик, ты знаешь. Но могу сходить к соседям, авось у них найдется.
Я уже отвык от
— Не надо, — сказал он, — чего людей зря беспокоить! Давай чаю.
По пути на кухню я заглянул в зеркало: вид у меня был: бледное лицо, сумасшедшие глаза — беспокойство и страх проглядывали в них. Не от сознания страх — подсознательный, глубинный.
В кухне я зажег газовую горелку, поставил чайник на огонь и вздрогнул от чересчур громкого стука чайника о плиту. «Бережно чайником гряну» — вспомнилось. Чья это строка? Гены Васильева? Нет, Паши Маракулина, вятского стихотворца. Какая все-таки смешная фамилия — Маракулин! Я бывало подначивал его: «Как можно с такой фамилией идти в литературу, старик! Придумай псевдоним. Вон Олегу „посчастливилось“ — Пушкин! Он заменил псевдонимом: Ждан. Олег Ждан. Просто и со вкусом. А ты будь хотя бы Акулин. Или Акулинин».
А стихи у Павла хорошие:
В миску насыплю зерна,
Бережно чайником гряну,
Черного хлеба достану,
Красного выпью вина….
Тут слово «гряну» стоит на своем месте.
Я остановился, медля вернуться в комнату. Не по себе мне было. Не позвонить ли в дверь к соседям, чтобы перекинуться словом? Увижу их и успокоюсь: не сошел с ума. Хорошо б они глянули на моего гостя. Впрочем, не надо.
За окном поздняя осень. На Волге волны с белыми барашками — тревожна Волга. Ветры оборвали уже с деревьев последние листья. По утрам лужи затягивает ледком. Как там у Паши Маракулина…
Холодно в доме моем,
Каркает ворон снаружи.
Пережидать эту стужу
Лучше, конечно, вдвоем…
Лучше вдвоем, вдвоем.
Вернувшись, я увидел, что мой гость стоит перед книжными полками спиной ко мне и внимательно что-то разглядывает. Я не удивился бы, если б этот плечистый грузный мужик, обернувшись, оказался не Комраковым, а просто случайным посетителем. У меня с ума не сходило: некролог. Не где-нибудь — в «Известиях». Нечего и думать, чтоб центральная газета позволила себе такую ошибку. Но человек-то жив! Или не жив?
Я опасливо встал рядом, глянул сбоку: все-таки это Комраков. Он приехал ко мне в гости — два с половиной часа на электричке от Москвы! — а я пугаюсь, как последний неврастеник. Это неблагородно, это не по-товарищески.
Он всегда был старшим в нашей дружбе, ведущим, и если нужно было нам встретиться, я шел к нему, а не он ко мне. А теперь, вишь, приехал: «Повидать тебя захотелось, посидим, поговорим».
— У меня тоже это издание, — сказал он, снимая с полки Монтеня, — первые два тома в одной книге. Так и не успел прочитать. А ты?