Приз
Шрифт:
Кумарин встал, потянулся, звонко похлопал себя по крепкому волосатому животу, покрутил головой и плечами.
— Денег генерала Колпакова почти не осталось. И мемуаров тоже нет, — произнес он, когда они вошли в воду, — только Приз есть. Маленькое наглое чудовище. А все прочее — мифы, мыльные пузыри. Все зыбко и неверно, как эти перистые облака.
Григорьев ничего не ответил. Он глубоко вдохнул, плюхнулся в воду и поплыл. Вода была пронизана насквозь последними лучами уходящего солнца. Немецкие дети доели мороженое и теперь барахтались у самого берега, брызгались друг в друга, шумно фыркая и хохоча. В брызгах вокруг
— У меня внук, — с легкой одышкой произнес Кумарин, перевернулся на спину и уставился в небо, — две недели назад ему исполнилось четырнадцать. Зовут Сева. Всеволод, в мою честь.
— Знаю, — ответил Григорьев и тоже перевернулся на спину.
— Он ни в грош меня не ставит. Мы с ним чужие люди. Как будто с разных планет. Ему ничего не интересно, ничего не нужно, кроме компьютерных стрелялок, пары-тройки каких-то попсовых клоунов, которые ноют со сцены под металлическую музыку, и Вовы Приза. Его, этого Вову, он любит и уважает больше, чем меня, родного деда, больше, чем отца и мать. Он его фан, понимаете?
— Возраст такой. Пройдет, — попытался утешить Григорьев и подумал:
«Вот сейчас ты, возможно, говоришь правду. Сегодня тебя больше всего интересует именно Вова Приз. Ты считаешь, что он отнял у тебя внука. Ты пытаешься найти способ доказать своему внуку и таким же, как он, неразумным детям, что их божество — дерьмо. Ты можешь состряпать на этого актеришку любой компромат, посадить его, несмотря на депутатскую неприкосновенность, уничтожить. Ты можешь это сделать так, что поверит пресса, суд, чиновники в МВД и ФСБ, вся страна поверит, весь мир. Но тебе надо, чтобы поверил твой четырнадцатилетний внук. А это значительно сложнее».
Андрею Евгеньевичу вдруг стало лень разговаривать. Он вспомнил, что года три, а может пять или вообще неизвестно сколько, не лежал вот так, в теплой воде, расслабленно покачиваясь, глядя в небо. Франция, Германия, Польша, а там сразу Россия. Хочется домой. Господи, как жутко хочется на родину. Вроде бы отвык совсем, успокоился, но вот, оказывается, стоит посмотреть в небо, молча, хотя бы минуту, и такая тоска сжимает сердце, что сил нет терпеть.
— Маша сейчас в Москве, — донесся до него сквозь тихий плеск воды голос Кумарина, — тоже ведь из-за этого ничтожества. Изучает его, анализирует.
— Она занимается Рязанцевым, — вяло возразил Григорьев, перевернулся, нырнул, проплыл под водой несколько метров и вынырнул возле немецкого деда, который плескался у буйка в детских надувных нарукавниках и улыбался, как дитя.
— Гуттен таг! — сказал дед.
— Гуттен таг! — ответил Григорьев.
— Так, так, — эхом отозвался Кумарин, — давайте вылезать, уже девятый час. У нас столик заказан на девять, опоздать можно на пятнадцать минут, не больше. Между прочим, этому Божьему одуванчику было лет двадцать пять в сорок первом. Где он воевал, интересно, в каком был чине, сколько наших уложил?
— Спросите, — хмыкнул Григорьев, — вы же знаете немецкий.
— Сами спросите. У вас произношение лучше.
— Не буду, — Григорьев быстро поплыл к берегу.
— Почему? — Кумарин догнал его и поплыл рядом.
— Потому, что мне это совсем не интересно.
Они пошли вверх, по крутой лестнице, кряхтя по-стариковски. Внизу, на пляже, немецкое семейство готовилось к ужину. На мелкой гальке стоял раскладной столик, накрытый
— Как вы думаете, о чем я жалею? — спросил Кумарин, отдышавшись.
— Наверное, о многом, — улыбнулся Григорьев, — о юности, о первой любви, о том, чего вернуть нельзя. Может, о каких-то своих глупых словах и поступках.
Кумарин остановился, вытер лоб влажным полотенцем.
— Да, конечно. О глупых словах и поступках. О том, чего вернуть нельзя. И о тех, с кем больше не поговоришь. Ох, как я бы сейчас интересно поговорил с генералом Колпаковым! Обидно, что Жора никогда не узнает, как его драгоценный племянник распорядился половиной миллиона. Больно оттого, что мы с вами никогда не сумеем полюбоваться брезгливой мордой, которую скорчил бы генерал, узнав, что сделал с суммой пятьсот тысяч его племянник, и не послушаем отборный, искренний генеральский мат.
***
Арсеньев показал Василисе фотографию Гриши Королева и назвал его имя. Реакция была настолько бурной, что Маша подумала: вот, сейчас заговорит! Но нет. Василиса только заплакала. Двух других пропавших подростков она тоже узнала. Подтвердила, что они вчетвером отправились на ночь в бывший пионерлагерь «Маяк», на берегу реки Кубрь. — У нее на руке какой-то странный перстень, — сказала Маша, — когда я обрабатывала ожоги, она пыталась что-то мне объяснить. Мне показалось, это старинная штука. Белый металл, гравировка на печатке почти стерлась, я сумела разглядеть что-то вроде профиля в шлеме. Лупы у Сергея Павловича нет. А снять перстень с пальца пока невозможно. Палец — сплошной пузырь. Саня, посмотрите, вы должны хоть немного разбираться в антиквариате.
— Я в этом ничего не понимаю, — сказал Дмитриев, — но мне тоже кажется, это не ее перстень. Он мужской, грубый какой-то. Впрочем, мы долго не общались, не знаю, может, ей подарил кто-нибудь?
Василиса категорически замотала головой.
— Нет? Никто не дарил? — спросила Маша. — Опять отрицательный ответ.
— Откуда же он взялся? Ну ладно, когда заговоришь, расскажешь.
«Папа спрашивал, не носит ли Приз на мизинце перстень, — вспомнила Маша, — тридцатые годы двадцатого века. Белый металл. Печатка. Генрих Птицелов. Но папа занят там совсем другими проблемами. Приз все время теребил мизинец, я еще подумала: наверное, привык носить кольцо на этом пальце. Почему вдруг папа спросил? Да что за бред, в самом деле!»
— При чем здесь перстень? — донесся до нее голос Арсеньева.
Он почти не слушал Машу. Он курил на кухне, пил крепкий чай и думал о том, стоит ли вызывать оперативную группу или все-таки сначала съездить одному? А вдруг там ничего нет, в этом лагере?
— Может, и ни при чем, — сказала Маша, — пока Василиса не заговорит, мы все равно не узнаем.
— А скоро она заговорит, как вам кажется?
— Афония — загадочная штука. До сих пор о ней точно ничего не известно. Длится иногда несколько часов, иногда неделю, десять дней. Но может кончиться завтра. Если бы причина была только в ларингите, но тут еще нервный шок.