Призмы
Шрифт:
Женщина увела ребенка, достала из-за подкладки вознаграждение и пошла искать, кто бы избавил ее от еврейского подкидыша. Так Ханна попала в дом молодой крестьянки по имени Юзефа.
Четыре года Юзефа прятала Ханну. С небольшим перерывом на то время, когда в доме стало небезопасно и пришлось Юзефе отдать девочку в другую семью. Наверно, похожим образом был спасен и разоблаченный еврей из "Солидарности", и, наверно, как и он, Ханна навсегда осталась бы в Польше. Если б не дядя, брат погибшей матери. Он разыскал Ханну и увез ее в Палестину. Там Ханна встретила своего уцелевшего в войну отца, которого не помнила, и деда с бабкой, которых помнить не могла: те уехали в Палестину еще до войны.
До встречи
Взрослые дети польской семьи, куда Юзефа ее временно отдала, водили Ханну в квартал, разрушенный немецкими бомбами, на развалины бывшей бани и объясняли, что это — жидовский притон, вертеп врагов Христовых, где евреи замышляли козни против добрых католиков.
И вот вдруг в дом Юзефы пришел еврей и увел
Ханну с собой, а заметив, что она крестится, раскрыл широко глаза и строжайшим образом запретил ей это делать.
Ко времени появления дяди, у его семилетней племянницы не сохранилось и тени воспоминаний о родной семье. Ханне не нужны были ни дядя, ни человек, оказавшийся ее родным отцом. Четыре решающих года, когда из младенческого тумана пробивается сознание, она знала одну Юзефу, считая ее мамой и так ее называя. Четыре года она провела взаперти, не видя людей, кроме мужа Юзефы, запойного пьяницы. Его она никогда не считала отцом и вообще не задумывалась над тем, бывают ли у детей отцы.
В эти четыре решающих года Ханне досталась полная мера материнской ласки и любви. Но не от матери, заслужившей вечную память за одно только мгновение, когда она оторвала от себя своего ребенка, а от чужой женщины, полюбившей Ханну всем своим великим сердцем, не дрогнувшим перед смертельным риском.
Страшная, тысячелетиями себя повторяющая еврейская судьба знает случаи, когда даже благороднейшие из человеческих поступков могут ранить и искалечить душу. У Ханны Мельсдорф в Израиле муж и дети. И хотя детей она воспитывает евреями, в отношении себя она годами не могла принять мысль, что она еврейка, да так до конца ее и не приняла.
Все годы в Израиле Ханне снился один счастливый сон: свидание с Юзефой. Польша не впускает к себе израильтян-туристов — только в составе делегаций, да и то редко. Сон казался несбыточным. Лишь незадолго до польских событий, а значит, и до того, как еврейский соратник Леха Валенсы, этот, можно сказать, двойник Ханны Мельсдорф, был объявлен Иудой-предателем за свою любовь к Польше и к полякам, Ханне удалось съездить в Лодзь в составе делегации израильских текстильщиков.
Нет той Юзефы, что приходила к Ханне во сне, как нет и той Ханны, чей сон ночами оберегала Юзефа, но Ханна закричала: "Мама!", и Юзефа, стиснув руки Ханны, принялась покрывать их поцелуями, словно эти руки принадлежали не взрослой женщине, а ребенку.
На той польской улице, где живет Юзефа, сейчас разъезжают танки. А в доме Ханны Мельсдорф на израильской улице горит хануккальная лампада, зажженная ради детей и мужа. И свет ее не отличается от света других лампад, которые тоже не выдают свои, может быть, не менее потрясающие, но, будем надеяться, не столь жестокие истории.
Двойная бухгалтерия
Одно из самых сильных впечатлений моей прошлой, доизраильской, жизни — концовка одного из советских телефильмов. Финал многосерийной эпопеи, посвященной
Такая бухгалтерия превосходила по силе воздействия любые художественные средства. Но она была страшна вдвойне еще и потому, что в этой дани каждому пострадавшему народу, преподнесенной по окончательному и не подлежащему пересмотру списку, не было евреев.
По-видимому, ко второй мировой войне евреи не имели никакого отношения. Как, скажем, некоторые племена пигмеев в Экваториальной Африке.
Как нельзя забыть сам реестр, так невозможно забыть и пропущенную в нем строку. Вот о ней, об этой строчке, как и о силе сухого документа, я вспомнил сейчас в Израиле, когда в канун Дня Катастрофы услышал по радио историка Авигдора Шахама и прочитал в газете материал психолога Яэль Даниэли.
Она пишет протокольным языком. Психолог исследовала некоторые особенности семей, где либо один из родителей, либо оба — бывшие заключенные немецких концлагерей, и докладывает выводы.
После освобождения из лагеря, пишет она, такие семьи создавались, как правило, не по любви, а в силу страха перед одиночеством. Женщина осталась одна, мужчина остался один. Внешность партнеров, их душевный склад, образование, даже возраст роли не играли.
В одиночку у них не было сил, чтобы снова начать борьбу за сущестование. Немцы не успели их добить, но зато довели до состояния простейшего организма, лишенного средств защиты даже от самого микроскопического хищника. Теперь их грозила раздавить уже не смерть, а жизнь. Сойдясь друг с другом, они образовывали как бы новый, более сложный организм о целых четырех руках и четырех ногах. Они спешили родить ребенка, чтобы превратиться в многоножку, на которую еще легко наступить, но уничтожить уже непросто. Без ребенка спасение оставалось зыбким и условным — с ребенком они становились настоящими победителями смерти, уготованной им концлагерем. Поэтому рождение ребенка было победой не только над смертью, но и над Гитлером.
Как правило, детей в таких семьях нарекали именами погибших родственников. Так живые вызывали из могил мертвых, но детям не полагалось знать, что видели глаза их родителей и как умерли эти мертвые. Нельзя травмировать ребенка — и отец с матерью запирали рты на замок. По ночам они мучались кошмарами, днем улыбались. Улыбка скрывала многоголовую гидру страхов: страх перед будущими несчастьями, которые, кажется, подстерегают их за каждым углом; страх за свое здоровье: пережив крематорий, страшно умереть от гриппа; страх за детей, да такой, что, даже когда ребенок взрослый, дверь к нему в комнату из спальни родителей должна быть открыта. А днем ежеминутно надо знать, где он, что делает и с кем встречается. Если уедет и сутки не позвонит, это воспринимается как предательство. Ведь должен понимать, что он значит для своих родителей.
И взрослый ребенок действительно понимает. Яэль Даниэли констатирует, что дети бывших концлагерников уходят из семьи значительно позже, чем их сверстники. С трудом приобретают самостоятельность. Долго не находят себе пары. Лишены инициативы, которую они годами подавляли в себе в угоду родителям. Травмированные, с одной стороны оранжерейным воспитанием, с другой — безобразными семейными сценами, почти неизбежными при постлагерном браке, как правило, столь же прочном, сколь и несчастливом, они к тому же навсегда мечены ужасом, пережитым родителями, скрываемым, а потому абстрактным, бесформенным, как тяжесть, которую они обречены нести в себе всю жизнь.