Проблемы культуры. Культура старого мира
Шрифт:
Однако, дело оказывается не столь простым. Где однажды прошелся со своей метлой силлогизм, там уже невозможен естественный возврат к бытовой непосредственности, к биологическому круговороту рождения, брака и смерти. Фактическая капитуляция перед дебелым фактом должна этически принарядиться, эстетически приукраситься, чтобы пройти через индивидуальность и превратиться в «добровольную» резиньяцию личности перед тем самым свинством, какое имелось налицо до восстания силлогизма. Эта задача и дает преимущественное содержание идеологическому творчеству в эпоху реакции.
Как ни различно и даже противоположно содержание общественной мысли в разных слоях и группах, но неотвратимая окраска эпохи, слабее или гуще, ложится на все ярусы. Враждебность к идейной ясности и точности, как масляное пятно, расползается вверх и вниз. Основные законы и их истолкователи уклоняются от ответа на вопрос: конституция или самодержавие? Государственно-правовой силлогизм изгоняется бесформенными ссылками на национальные особенности. Политические партии, «руководящие» и «ответственные», строят свою политику на недоговоренности. Всюду идет срезывание острых углов, притупление граней, разрушение межевых рвов и вех. Воцаряется отвращение ко всякой положительной доктрине, потому что она связывает сочувствие ко всякому скептицизму только потому, что он «освобождает»…
Наиболее верной этому духу эпохи идейной лабораторией была несомненно «Русская Мысль» – самый реакционный журнал на русской почве. Это не парадокс. Никакие издания Замысловского [288] ,
288
Замысловский, Г. Г. – один из самых оголтелых черносотенцев и антисемитов. Был прокурором Виленского окружного суда, а затем Виленской судебной палаты. Обвинитель по многим политическим процессам. Играл видную роль в союзе русского народа. Был избран в III Думу от Виленской губернии. В Думе был старшим товарищем секретаря и членом президиума. Как депутата, занимался травлей всех инородцев и требовал полной русификации Финляндии, Польши и других окраин. С 1912 г. член IV Государственной Думы. В 1913 г. Замысловский вместе с другим черносотенцем, Шмаковым, был представителем гражданского иска в деле Бейлиса, обвинявшегося в убийстве с ритуальными целями христианского мальчика Ющинского. Во время процесса Замысловский доказывал существование у евреев ритуальных убийств.
289
Cкворцов – редактор-издатель черносотенной газеты «Колокол», уделявшей много места церковным вопросам.
290
Пуришкевич, В. М. – вышел из среды бессарабских помещиков, наиболее черносотенной части дворянства, давшей целую плеяду лидеров монархического движения. Пуришкевич был одним из руководителей и главных ораторов монархического блока в Государственной Думе. С трибуны последней он не раз призывал к беспощадной войне с революционерами и евреями. При его активном участии создавались погромные организации вроде «Союза русского народа». Либеральная пресса сделала Пуришкевича главной мишенью для своих насмешек и нападок. После Октябрьской революции был активным участником противо-советских заговоров.
Извиняясь пред читателем и подавляя собственную интеллектуальную брезгливость, мы приведем из статьи г. Муравьева еще одну цитату: «Я спрошу русских людей, независимо от их звания, партии, рода жизни, одинаково пахаря и интеллигента, слугу и господина, – какую жизнь в себе они сейчас чувствуют? Чем движимы и куда направлены? Что говорит в них, когда душа их, в тишине одиночества обращается к неведомому, расширяясь, ищет бога? Есть ли у них спокойствие и надежда? Есть ли вера? В тот час, когда вечереет, когда смолкают звуки утренней (у г. Муравьева утро кончается „в тот час, когда вечереет“!) повседневной работы, чем заполняется их сердце, на чем к ночи успокаивается, на чем сосредоточенное может встретить неизвестную судьбу?» Такая благочестивая канитель тянется через долгий ряд страниц…
Замечательна в нашем идейном развитии личная роль Струве, этой блуждающей почки в организме русской общественности! Он начал свою карьеру в лагере марксизма, – и еще пребывая там, уже подготовлял идейное оружие для либерализма. Перебравшись в либеральный лагерь и едва осмотревшись в нем, он начал немедленно готовить европеизированное оружие для социальной реакции. Бесспорно, вся эта работа в своем роде исторически необходима. И буржуазный либерализм и социальная реакция нуждаются в духовном, так сказать, мече, и кем-нибудь он должен изготовляться. Но зачем истории понадобилось такое совместительство? Человек, который в 1898 г. внушал русским рабочим идею социальной революции, теперь воспитывает молодых ретроградов, которым даже г. Мережковский представляется крайним «делителем – врагом жизни». Получается прямой соблазн. Но и соблазн этот исторически твердо обоснован: столь жалки, столь ничтожны политические партии имущих, что идеологию либерализма поставляют ренегаты социал-демократии, а идеологию для реакции – ренегаты либерализма.
«Киевская Мысль» N 50, 19 февраля 1914 г.
Л. Троцкий. ОСВОБОЖДЕНИЕ СЛОВА
Г-н Иванов-Разумник, имманентный философ по темпераменту и оптимист по образу мыслей, не нарадуется на современную литературу. «Наша вера, – говорит он, – вера в жизнь, в ее победу, в ее торжество». А «тот, кто верит в жизнь своего времени (?) – верит и в литературу» («Заветы» [291] , кн. I, стр. 98). Этот почтенный эстетически-философский оптимизм, раз навсегда связывающий литературу с жизнью круговой порукой жизнерадостной веры, не кажется нам, признаться, ни очень убедительным, ни очень глубоким. Верить в жизнь и в ее победу, конечно, следует, и чем крепче, тем лучше, но что собственно значит «верить в жизнь своего времени»? Как в нее целиком верить? Это по части гг. Муравьевых {163} из «Русской Мысли» и других духовных потомков Панглоса, а нам это не с руки. Мы хоть и не «враги жизни», но пока что остаемся «делителями» и долго еще пребудем ими. Настоящая-то «вера в жизнь» и требует, может, преодоления «жизни своего времени» вместе с ее литературой! Неужели же критику «Заветов» это не ясно? Что литература, даже стремящаяся оторваться от жизни, на деле всегда так или иначе отражает ее, в этом г. Иванов-Разумник прав. Но разве ж и бред сумасшедшего не отражает впечатлений предметного мира? И разве ж не оставили мы
291
См. в этом томе примечание 238.
Мы далеки от мысли затевать здесь, попутно, оценку художественной литературы эпохи реакции. Но мы хотим остановиться на одной ее черте, к которой г. Разумник должен был бы, казалось, проявить больше внимания: на ее социальном безразличии, историческом безверии, нравственной опустошенности.
Поверхностному характеру эпохи г. Чуковский, – а ведь именно он, а не г. Иванов-Разумник, является репрезентативным критиком «своего времени» – дал выражение в своем принципиально-безразличном отношении к содержанию: форма – все. Он договаривается даже до несуразного парадокса, будто «форма и есть содержание» художественного произведения. В недавней статье о футуристах г. Чуковский снова повторяет эту мысль: "мелодекламация дамски-альбомных романсов… и гимны Ра [292] – пред лицом Аполлона равны".
292
Ра – бог солнца, верховное божество древних египтян.
Мы совсем не намерены поднимать тут снова глубокомысленный вопрос о самоценной или служебной роли искусства; эта ребяческая метафизика как-то уж не к лицу нашему времени. Совершенно достаточно с нас признания того, что искусство, которому никто не вправе ставить какие-либо внешние утилитарные цели, есть однако же не откровение небес индивидуальной душе, а одна из форм исторического творчества коллективного человека, – следовательно, душой этого человека, ее запросами и потребностями искусство измеряется. Признать, что художественное произведение возвышается в этот высокий ранг своей формой, а не содержанием, значит сказать, что «содержание» – идея, чувство, страсть – должно найти себе свою форму, чтобы чрез нее явиться в художественном образе… «Форма была и есть только граница содержания, – говорит Леонид Андреев в своих письмах о театре, – те плоскости, что ограничивают ее вовне, следуя изгибам содержания, законам и прихотям существа». Только в соответствии содержанию, его глубине и значительности форма почерпает свою собственную значительность. Самоценность формы, – т.-е. художественное безразличие по отношению к содержанию, – это такая же бессмыслица, как самоценность слова, то есть его независимость от понятия. Как обстоит дело с судом Аполлона, не знаем, но пред судом исторического человека самый совершенный «дамски-альбомный романс» останется навсегда отброшенным от гетевского «Фауста» – пафосом дистанции.
Но чем беднее эпоха и ее художники нравственным содержанием, тем судорожнее художество цепляется за мнимую независимость формы. Так было в последний период. Презрение к содержанию было в области художества тем же, чем ненависть к силлогизму в остальных областях идеологии. Форма стала ширмами, за которыми укрывались оскудевшие мысль и чувство, оторванные от своих социальных связей. Побег от общественности в себя был на самом деле трусливым побегом от себя. Мнимое сверхчеловечество, где фундаментом служат индивидуальные недра, а вершина упирается прямо в седьмое небо, если не спускается до дна преисподней, являлось только призрачной проекцией индивидуальной слабости. Вавилонские эти постройки разрушались так же легко, как создавались, потому что строительным материалом было слово – без цемента веры и страсти. Различные художественные веяния исчерпывали себя и сменялись новыми с калейдоскопической быстротой, – признак и результат духовной скудости содержания. Драмы Андреева с их картонным титанством, вначале будоражившие, потом вдруг сразу показались незначительными и скучными. От камаринской эротики стало скоро воротить с души. Мистика явно свелась к баловству или к вопросу литературного стиля. Новоправославие Мережковского или Бердяева имело в себе так же мало общественных, как и личных залогов. Это вера не в Слово, а в слово… Вспыхнувшая два года тому назад на Афоне ересь имясловцев [293] явилась, как великолепный «низовой» отголосок тому словославчеству, которое справляло свои оргии на идеологических «верхах».
293
Ересь имяславцев – возникла среди русских монахов на Афоне и заключалась в учении о том, что самое имя «Иисус Христос» обладает божественной силой. Это «учение» привлекло на свою сторону, главным образом, монахов из крестьян, монахи же интеллигенты отнеслись к нему враждебно и объявили его ересью. В результате этого спора русское монашество на Афоне разделилось на два враждебных лагеря: имяславцев и имяборцев.
В 1914 г. дело дошло до открытого столкновения, в результате которого имяборцы были избиты и изгнаны из монастырей. Как видно из дневника монаха Протопопова, подробно описывающего это событие, оно было вызвано отказом низложенного игумена Свято-Андреевского монастыря подчиниться решению монахов и отказаться от власти. Однако выступление имяславцев было подготовлено тем, что еще раньше администрация и старшие монахи русских монастырей стали на сторону имяборцев и всячески угнетали имяславцев. За две недели до бунта в Свято-Андреевском монастыре была составлена «такса», т.-е. список вещей и денег, полагающихся уходящему монаху. Такса была очень «несправедливая» – монаху, пробывшему в скиту 30 – 40 лет, полагалось 100 рублей, в то время как касса монастыря была очень богата и монахам из правящей верхушки перепадали крупные суммы. Имяславцы, устроившие побоище, особенно ожесточенно избили монаха, составившего таксу, обыскали монахов и их кельи и конфисковали около 50.000 рублей, которые поступили в монастырскую кассу. Хотя побоища в Свято-Андреевском скиту были не редкостью, но русское посольство в Константинополе усмотрело в этом побоище бунт. В дело вмешались духовные и светские власти, в результате чего в Государственную Думу 4-го созыва, в первой сессии 1913 – 1914 г.г. были внесены два запроса: «по поводу неправильных действий и распоряжений правительства в связи с подавлением религиозного движения на греческом Афоне» и «по поводу незакономерных действий чинов администрации г. Одессы по отношению к доставленным с Афона русским инокам имяславцам». Запрос был сдан в комиссию и, вследствие начавшихся вскоре военных действий, положен под сукно.
Форма, отрешенная от содержания, в свою очередь вела к освобождению слова – от понятия и от фразы. Формально-поверхностная эстетика стиля упиралась в абсолютизм слова, как акустического эффекта или графического образа – футуризм! Никакие запасы веры в «жизнь своего времени» и в ее литературу не дают права закрывать глаза на тот факт, что явление футуризма является совершенно правомерным и наиболее в своем роде законченным увенчанием эпохи, о которой можно с полным правом сказать: в начале бе слово, – а также в середине и в конце.