Прохождение тени
Шрифт:
Никогда.
16
Пришла ранняя зима с мокрым, струящимся, не долетавшим до земли снегом, упорно стоявшим над нею, как наваждение. Иногда он сменялся мельчайшим, словно пыльца, дождиком. Хмара поглотила и Эльбрус, и Столовую гору. Ранним утром радиоточка металлическим голосом провозглашала: "Зурэ Ордженикидзе..." Эти звуки в сочетании с плавно сворачивающей в сторону Востока мелодией гимна, с чужим инструментальным гулом экзотических инструментов начинали мучить мой слух, и я чувствовала, как во мне постепенно накапливается, словно тяжесть, чужесть этого края. Чужая речь, которой я прежде внимала с восторгом первооткрывателя, смуглые лица прохожих, непонятные слова, написанные родными буквами на вывесках и полосах газет, -- от всего этого хотелось поскорее укрыться в родных просторах. Я скучала по дому, по маме, по нашей музыке. Когда в нашем городке начинался снегопад, вокруг становилось на несколько децибел тише. Слух словно вытягивался в ровную нитку, оплетенную, как телеграфные провода спичечными голосами, шепотом небесных сфер. Бывали дни зимою, когда начинавшийся за нашим домом лес казался не лесом, а богатым воображением леса, невесомой фантазией зимних бурь, проносящихся в Арктику. Иней следовал малейшим изгибам одетых в сосульки ветвей, обнимая их бахромой. Плакучие березы походили
...Словно чувствуя это мучительное, нездоровое, простудное томление природы, слепые начинали хандрить. Они начинали тяготиться друг другом. С ними происходило то же, что могло случиться с людьми, страдающими личной несовместимостью, запущенными в одном экипаже в черную дыру космоса. Будь они зрячими, их бы ничто не связывало, настолько они были разными, и наверняка бы нашли себе других товарищей. Но они были вынуждены терпеть друг друга, как сокамерники, и эта вынужденность сосуществования, вероятно, унижала их больше, чем какие-то мелкие услуги со стороны зрячих. Они все еще держались вместе, но почти переставали разговаривать, за ужином с раздражением прислушивались друг к другу и чаще обычного подносили ко рту пустую вилку... Ужину предшествовали мелкие стычки: если Коста и Заур хотели есть жареную картошку, то Женя и Теймураз тут же объединялись в своем требовании картошку сварить, их голоса всегда делились поровну, и тогда они оборачивали настороженные лица ко мне, точно речь шла о каком-то жизненно важном решении. Чтобы насолить друг другу или выразить свое несогласие, они брали в столовой разные блюда, путая подавальщицу и задевая других локтями. Различные предметы в их комнате покидали насиженные места, как при морской качке, они все время что-то искали, едва не сталкиваясь лбами друг с другом. Как-то Теймураз смахнул с тумбочки свои очки с двухсантиметровыми линзами. Одно стекло разбилось, и он ровно наполовину утратил свое небольшое преимущество перед остальными слепыми и вместе с этим -- свое обычное добродушие. Он гнал меня в аптеку, но в аптеке, конечно, таких очков не было, их делали на заказ. "Потерпи, -- уговаривала я его, -- скоро будешь дома..." Теймураз знал, что линзовые бифокальные очки так просто не купить, но чтобы мне выказать свою обиду, совсем перестал ходить в столовую и по утрам угрюмо жевал корочку хлеба, запивая ее вчерашней заваркой.
Вечерами они все больше спасались по своим углам, забравшись на кровати с ногами, точно сумерки прибывали, как вода, и они, неподвижно лежа в своих челноках, на самом деле яростно гребли друг от друга. Дверь в их комнату теперь бывала постоянно открыта, из ее черного зева, как из-под земли, где ворочались заживо закопанные, несся безмолвный крик: зайдите к нам! заберите нас с собой! развейте эту ночь! Они лежали и вслушивались в шаги в коридоре, эти шаги соседей по этажу, невольно затихавшие перед дверью их комнаты, точно идущий переходил на цыпочки, стараясь потихоньку миновать этот черный квадрат на полу коридора, падавший из проема их двери, словно свет наоборот, его темная, выворотная сторона. Все звезды двигались по своему расчисленному курсу, огибая черные дыры, у каждого был свой путь -- но он есть и у слепого, который идет мимо зрячего мира, выстукивая каждый свой шаг палочкой, как сошедший с ума кладоискатель.
И тогда они пытались разбежаться в разные стороны. Так разбегается вконец обнищавшая семья в надежде добыть пропитание поодиночке. Женя уходил к девочкам со своего отделения, которых всегда считал существами недалекими и взбалмошными, он сдавался на их милость, как бывший генерал своему денщику, сумевшему поладить с новыми властями. Заур сидел в красном уголке и слушал телевизор. Тейм до глубокой ночи просиживал со своим аккордеоном в темном пустом классе, и я боялась, что он, не дотянув до экзамена по специальности, заиграет свою программу. Коста в темном углу читал какой-нибудь фолиант, прихваченный из дому. Женя все время просил: "Научи меня какой-нибудь игре..." Учиться играть в шахматы он не захотел, и я научила его одной игре из своего детства -- достаточно простой для того, чтобы считать себя ее изобретательницей...
Это была игра в вопросы-ответы. В центре ее спрятан неизвестный предмет, произвольно выбранный, вначале почти несуществующий. Он находится где-то в комнате. Он мог быть шкафом или ручкой от дверцы шкафа, склянкой с йодом, вилкой или строкой из томика Коста Хетагурова. Тот, кто ищет, набрасывает на окружающий предметный мир сеть из своих вопросов, как слепые набрасывают сеть частых ощупывающих прикосновений. Вопросы, вопросы текут, как жидкий расплавленный воск, на котором, постепенно отвердевая, возникает оттиск предмета...
К нашей с Женей игре остальные слепые поначалу относились недоверчиво, долго прислушивались к нашим голосам, а потом постепенно все, включая Коста, присоединились к ней. Вопросы Заура всегда были прямолинейны, грубовато-честны, и он был в состоянии отыскать лишь то, что "бросается в глаза", то есть чисто функциональные вещи вроде стакана или тапочек. Коста был ироничен и изобретателен, он пытался определить душу предмета, был способен к объективации абстрактных образов. Тейм ориентировался по звуку: он выявлял возможную инструментовку загадки, часто гадая по созвучию, аллитерации, тем самым удостоверяя абсолютность своего слуха. Женя путал следы, тянул и тянул с вопросами, радуясь, как ребенок, каким-то неожиданно возникающим смыслам, идеям, хотя предмет уже был как бы проявлен, но он все крался к нему, пока еще не названному и погруженному в темноту, как кошка, -- до тех пор, пока кому-то, например Теймуразу, все это не надоедало и он не выкрикивал: "Ножка от стула!.."
Незаметно я втянулась и полюбила эту нашу бредовую игру, сумасшедшие на здравый слух вопросы, легкость этих касаний, высекающих одну за другой феерические идеи. Мы точно просеивали эфир в поисках заветной мелодии, подбирались к ней все ближе и ближе и одновременно разбирали ее на отдельные звуки, как вскрытую струнную деку рояля. Эти полные недосказанности описания, когда они начинали видеть, а я -- осязать, когда твои вьющиеся, как болотная мошкара, слова, облепливающие кусок абсолютной пустоты,
Итак:
Оно ровное?.. Оно сине-красно-зеленое?.. Оно неподвижно?.. Как оно звучит, если щелкнуть по нему ногтем, -- глухо-звонко-никак?.. Оно полое?.. Внутренне собранное?.. Оно горит синим пламенем?.. Если им запустить в окно, стекло разобьется?.. Оно легкое?.. Оно странное?.. Может ли вызвать слезы?.. Какая нота присуща его глубине?.. Какой инструмент в силах его выразить -рояль, арфа, крик родившегося ребенка?.. Сколько спичек можно положить в отбрасываемую им тень, если таковая имеется?.. Выразимо ли оно числом?.. Оно способно причинить боль?.. Оно может расти?.. Оно может пережить человека или это часть его самого -- как рука, нога, почка?.. Оно настойчиво?.. Может ли оно выразить основное свойство жизни?.. Оно бесконечно, как идея?.. Оно холодно и горячо одновременно?.. Есть ли у него оси координат?.. И наконец: из чего оно состоит -- песка, белка, звездной пыли?
– - каков его в самом деле состав, отчего при мысли о нем тебя пробирает дрожь, глубокая детская грусть и чувство робкой благодарности?.. Ты понял, ты понял, что мы говорим о Времени? Ну да, об этой игрушке, этом обязательном предмете твоей обстановки, как стол или диван, мы разбираем его, как старый рассохшийся рояль, вся комната уже заросла его винтиками, струнами, клавишами, свистульками, числами, кеглями, голосами и подголосками, а мы с тобою все видим -- оно по-прежнему цело. Давай же продолжим: ему и в самом деле нет ни дна ни покрышки?.. Оно затмевает Луну и Солнце?.. Оно и правда пролетает сквозь нас неузнанное, как счастье?.. И можно ли о нем вопрошать судьбу?..
Наши слова сплетались в сеть, эта сеть набрасывается на невидимое, мерцающее, прозреваемое нами. Вопросы звучат со всех сторон, их словно задают вразнобой и на разные голоса спевшиеся в своем бреду поэты. Уже лес вопросов стоит, как заколдованный зимний бор, перемножая в морозном воздухе ветви ответов, над зарытой в снег при царе Горохе вещью. Кто я такая, чтобы знать, о чем идет речь?.. Кто такая, чтобы прятать ее в себе?.. Она чересчур велика для моего ума, ее углы впиваются в мой мозг, извлеките же ее из меня, как стеклянный осколок из сказки, поразивший уже зрение, слух, память, циркулирующий по моим кровеносным сосудам, пока не занесло его в дрогнувшее от догадки о тщете собственной сердце... И я уже не знаю, какие нужны вопросы, чтобы выманить из меня ее табуированное имя. Какие вопросы: вкрадчивые, ласковые, по касательной уходящие в нашу общую память -- или честные, прямые, какие задают подвешенному, словно на дыбе, на потолочной матице? Я не знаю, что вам сказать, да и что вы во мне потеряли -- не помню. Не помню, светилось ли оно или просто больно ныло, как маленький слепой плавающий под сердцем ребенок. Делайте со мной что хотите, только найдите слово, чтобы отпереть эту вещь, заговорить льющуюся кровь, словом все отпирается, останавливается, все ящики с мертвецами и небо с ангелами. Да, все наверное так, но ты забыла, опять забыла, что речь идет об одной комнате, населенной слепцами, об ограниченном, как твой ум, пространстве, а все то, что простирается за ее окнами, стенами, дверью, согласно правилам игры, как бы не существует, как не существует шахмат вне шахматных полей. Все, что не в комнате, -- опрокинуто, как песочные часы, в пустоту, поражено чужой волей, особенно голоса, слетевшиеся, словно птицы в кормушку, в наш репродуктор, голоса, звучащие в комнате, а на самом деле -- за окнами, за стенами, за дверью.
Бывают дни, когда я боюсь своих жарких глаз. Они, как гиперболоид инженера Гарина, уничтожают перспективу. Под действием моего взгляда неодушевленный предмет начинает откладывать термостойкие яйца, из которых нарождаются символы, высасывающие его собственную суть. Мои глаза оплетают мелкую житейскую ситуацию венком метафор, примеров, уподоблений, назиданий, из которых мне не выбраться. Вот, например, зарядка, которую делает мой отец по утрам... Почему моему взгляду не остановиться, не увидеть все как есть, как действительно есть: старик хлопочет о своем здоровье, а вовсе не тренирует упругий мускул идиотического послушания той тупой и косной силе, которая вертит вокруг себя карусель жизни. Он вынес войну, плен, Колыму, шарашку, его били сапогами в лицо, пах, подвешивали, как Христа, на потолочной матице, его подвергали унижениям, связанным с реабилитацией, и теперь он просто желает на своих двоих достойно дойти до могилы. Что я хочу от него?.. Чтобы, не нарушая логического хода своей судьбы, он кинулся куда глаза глядят, закрыв лицо руками, крепко зажмурив глаза, в какую-то растительную жизнь в окружении своих розоцветных, прочь от общества, в чистую мысль клубненосной природы, как царь Эдип?.. Конечно же -- нет. Кто я такая, чтоб судить отца моего, чтоб указывать, как ему жить-доживать... Но зачем он прикидывается зрячим? Подняв над головою гирю, которая и так всю жизнь незримо висит над ним, вцепившись рукою в воздух, словно в мачту корабля, он орет как безумец, что видит некий берег, на который могу высадиться и я, но мой взгляд уже сожрал горизонт и не видит ничего, кроме умопомрачительной волны, перекатывающей, как арбузы, головы барахтающихся слепцов. Да что говорить! Двум нашим поколениям не докричаться друг до друга, мы стоим по разным берегам реки. "Вас погубила ваша преступная наивность!" -- кричим мы им. "А вас губит ваш угрюмый инфантилизм!" -подпрыгивая, кричат нам они. "Это вы сделали нас такими", -- кривляясь как обезьяны, хором вопим мы. "А нас сделали такими вон те..." -- кричат они и машут в сторону еще одной, текущей за их спинами реки. Скоро вода подмоет берега, и нас всех унесет течение вместе с обрушившимся песком и илом, а мы все кричим, указывая друг в друга пальцем... Вот куда уводит меня мой взгляд: в болеутоляющую прохладу реки. А за взглядом, как конь на привязи, следует судьба. Вода помнит все, вода уносит все: упавшую ресницу, осенний лист, жизнь человека, -- но она же и приносит -- погружаемые в волжскую воду ладони своим отражением смотрят на нас из Дона, Терека, повторяя рисунок нашей ладони с точностью до наоборот, как в зеркале. И вот что я думаю: пока не растрачена попусту моя гремучая тоска, надо бы поставить между собою и горизонтом лист нотной бумаги, как это уже сделал Коста, куда воображение без большого ущерба для жизни могло бы откладывать свои термостойкие яйца-ноты. Только так можно выпасть из синхронной работы механизма, уничтожающего перспективу, и найти свою личную музыку, которую нельзя обойти.