Произведения
Шрифт:
Впервые — в журнале «Вестник Европы», 1910, №№ 3 и 4 (с публикацией основных вариантов черновых рукописей и первой редакции — «Мастерица» — в изд. 1933–1941 гг., т. 4, стр. 463–473, 507–509).
Известны две редакции повести — первоначальная, краткая, называвшаяся «Мастерица», и вторая, распространенная, получившая название «Тихое пристанище». Сохранились следующие рукописи «Мастерицы»: 1) черновой автограф главы I, без окончания; 2) перебеленный текст предыдущей рукописи с исправлениями и черновой автограф окончания главы I и начала II. Сохранились следующие рукописи «Тихого пристанища»: 1) черновые автографы глав II («Веригин»), VI («Услуга») и VII («Обыск») ранней редакции (название отсутствует); 2) копия I–VII глав поздней редакции (почерками Е. А. Салтыковой и неустановленного лица) — первые пять глав с правкой Салтыкова-Щедрина и со значительными авторскими вставками на полях; 3) «Город». Наборная рукопись главы I рукой Е. А. Салтыковой, с правкой автора и его пометой: «Прошу корректуру прислать мне».
В настоящем издании главы I–V «Тихого пристанища» печатаются по авторизованной копии (с учетом правки, осуществленной Салтыковым, по-видимому, при подготовке главы I для публикации в «Складчине»), главы VI–VII — по черновому автографу. «Мастерица» печатается в разделе «Из других редакций» по черновому автографу
История писания «Тихого пристанища» известна лишь в самых общих чертах. Возникновение замысла повести, время работы над нею, причины, побудившие автора оставить незавершенным уже объявленное к опубликованию произведение — эти и другие важные моменты творческой истории произведения все еще остаются мало проясненными.
В письме к С. Т. Аксакову от конца марта 1858 г. Салтыков сообщал, что «начал большой роман, который <…> уже обещан <…> „Русскому вестнику“». В бумагах писателя этой поры не сохранилось рукописных материалов какого-либо другого «романа», кроме фрагментов «Мастерицы».
Основная тема «Мастерицы», как свидетельствует и самое название задуманной повести, — драматическая судьба девушки-«расколки», которая готовится стать «мастерицей», «посвятить себя богу», то есть обречь на безбрачие и обучать грамоте по старопечатным книгам детей одноверцев. Идейно-тематически «Мастерица» близка к раскольничьим рассказам «Губернских очерков» (см. т. 2 наст. изд., стр. 367–445). Характеристики раскола воспринимаются иной раз как прямые реминисценции и даже перифразы из «Старца» и «Матушки Мавры Кузьмовны». В черновом автографе главы I (после слов: «хладнокровное ожесточение» — стр. 516 наст. тома) давалась, например, чрезвычайно резкая, позднее вычеркнутая, квалификация старообрядчества:
Но здесь я должен оговориться.
Для многих обнажение так называемых тайн расколов может показаться неприличным и несвоевременным по многим причинам. На это я отвечу: для меня важна не религиозная и политическая, но гражданская сторона этого темного вопроса. Религиозная сторона бессмысленна и потому ничтожна; стоит только обойти ее, и она падет сама собою; политическая так слаба и так мало заключает в себе залогов жизненности, что также не может внушать серьезных опасений; там, где нет единства, где, по самому существу догматов, все так неопределенно, что на каждом шагу разлезается врозь, там, где в одной деревне можно иногда встретить столько толков, сколько существует семейств, и где каждый видит в своем соседе непримиримого злодея, готового во всякую минуту продать его, там, в этом хаосе, в этой неурядице, смешно было искать даже признаков какого-либо единства действия, без которого никакое политическое движение не мыслимо. Совсем другое дело — гражданская сторона вопроса. Здесь встает перед вами гордая, черствая, замкнутая и, следовательно, в своем роде безобразно аристократическая каста, которая с невозмутимым хладнокровием отлучает от права на жизнь всех своих братьев по крови, почему-либо не желающих подчинить себя самому нелепому из всех деспотизмов — деспотизму опечатки и невежества, с одной стороны, и деспотизму своекорыстия и преднамеренной и грубой эксплуатации в пользу наших доморощенных докторов франсиа — с другой. «Ты не должен иметь общения ни в пище, ни в питии, ни в любви, ни в молитве ни с кем из отверженцев, стоящих вне круга твоей секты; все эти люди, которых ты видишь, должны быть в понятии твоем хуже собак, хуже татар; с татарином ты можешь по нужде есть; с церковником — никогда». Вот слова, которыми проникнута вся жизнь, весь нравственный и гражданский кодекс этой касты, кодекс, очевидно столь же далекий от духа любви и общения, лежащего в основе христианского учения, как и нравственный кодекс фанатического последователя корана, готового во всякое время и хладнокровно погрузить нож в сердце человека, неединомысленного с ним по вере. Такого рода понятия, высказываемые и применяемые со всею невозмутимостью полного убеждения в правоте своего дела, очевидно, заслуживают полнейшего омерзения.
Исключение этого отрывка объясняется, вероятнее всего, распространенным тогда мнением, что выступать против преследуемого властями старообрядчества «неприлично», «несвоевременно». Такой взгляд передал А. И. Артемьев — сослуживец Салтыкова по министерству внутренних дел — в дневниковой записи от 10/22 мая 1857 г.: «…статью Мельникова «Дядя Поликарп» «<Русский> вестник» не печатает не по причине цензурных затруднений, а потому, что статья направлена против раскола… А статьи Щедрина «Старец», «Мавра Кузьмовна» — разве не такие же? Конечно, если судить совершенно либерально, то ни одной статьи подобной поместить нельзя: мы пишем против раскольников, а им не позволяется возражать…» [237]
237
«Щедрин в воспоминаниях современников…», стр. 436. Как можно предположить, подобного взгляда придерживался и Тургенев, который однажды в связи с «Губернскими очерками» высказал, по словам Салтыкова, «предубеждение против нравственных» его «качеств». «Уж не думает ли он, — писал Салтыков П. В. Анненкову 2 апреля 1859 г., — что я в «Очерках» описываю собственные мои похождения? <…> он напрасно смешивает меня с Павлом Ивановичем Чичи-Мельниковым». Упоминание имени П. И. Мельникова, который слыл тогда выслуживающимся перед правительством жестоким гонителем раскола, в какой-то мере, по-видимому, раскрывает характер сделанного Салтыкову упрека.
Во второй редакции «Мастерицы» текст значительно переработан (особенно во второй его половине, позднейшая глава «Клочьевы») и ис пользован в этом переработанном виде в тексте «Тихого пристанища».
В черновом автографе, по-видимому продолжающем текст второй редакции, имеется следующее окончание первой главы:
Если вам случайно придется иметь дело с одним из молодых членов этой семьи и вы спросите, что заставляет его так упорно оставаться при обычных мертвенных формах жизни и преследовать какие-то искусственные и полуфантастические цели, то услышите один неизменный ответ: «Родители у нас живы». И в воображении вашем мгновенно восстанет или псевдовеличавый, в сущности же только суровый и жесткий образ старика, или же сгорбленная и дрожащая, но вместе с тем бестолково непреклонная фигура старухи, которые, как вампиры, высасывают счастье и радость целой семьи. Но вот старик-отец умер; старуха-мать, охая и всхлипывая, также последовала за ним; остается сын… Вы ожидаете, что он с беспокойным и столь понятным нетерпением устремится разорвать железные путы, так долго не дававшие ему дышать; вы ждете, что вот-вот прольется вольная струя воздуха в эту затхлую атмосферу и освежит ее, вы опасаетесь даже, чтобы место прежнего холодного формализма
Читатель извинит меня за то, что я, быть может, с излишеством распространился в разъяснении общих черт, характеризующих город и общество, в которое я намерен ввести его. Характеристика эта казалась мне необходимою для более ясного уразумения событий, рассказываемых в настоящей повести.
Далее следует позднее зачеркнутое начало II главы «Мастерицы», объясняющее обет Клочьева «посвятить свою дочь богу»:
Вечером, в конце марта, Иван Михеев Клочьев возвращался домой с соседней ярмонки. Погода стояла тепловатая и сырая, то есть такая именно, которая положительно дает знать о скором вскрытии рек, о предстоящем таянье снегов и о наступлении в природе того временного беспорядка, который предшествует ее обновленью. С запада тянул теплый, но все-таки сильный и порывистый ветер; сверху валил крупными хлопьями тот мокрый снег, про который сложена на Руси поговорка: «сын за отцом пришел»; по узенькой и исковерканной ухабами дороге нередко попадались зажоры и если не совершенно прекращали дальнейшее следование по ней, то, во всяком случае, затрудняли его, потому что по бокам дороги снег еще не довольно оселся, чтобы можно было пуститься в объезд, не рискуя задушить лошадей в снежных сугробах. Темнота ночи и царствовавшая в воздухе сумятица еще более увеличивали эти затруднения; пара маленьких лошадок, которыми была запряжена легкая кибиточка Клочьева, не только преступалась на каждом шагу, но нередко и вовсе отказывалась идти вперед; в таких случаях ямщик проворно соскакивал с облучка, забегал вперед и, потыкав кнутовищем в дорогу, обыкновенно нащупывал им зажору. И тут начиналась для ямщика та тяжкая обычная работа, которая подчас делает этот промысел нестерпимым. Сначала он останавливался в раздумье, разводя руками и полегоньку припоминая каких-то «чертей», потом начинал метаться и ожесточенно тыкать кнутовищем во все стороны, и наконец, окончательно убедившись в невозможности определить глубину зажоры или приискать брод этим способом, решался на последнее средство, а именно: благословясь, спускался в нее сам и, окунувшись в густую морозную воду, нередко до пояса, переходил на другую сторону и, помахавши там руками, снова переправлялся и потом уже переправлял и лошадей. И за все это полагалась ямщику плата не малая, но и не большая: копейки по три, редко по четыре на версту с пары лошадей.
— Сказывал тебе, гони, пока светло! — говорил Клочьев, после одной из таких ванн, обращаясь к ямщику. — Как теперь через реку переедешь!
Ямщик ничего не отвечал и только озлобленно вздрогнул и взмахнул кнутом над лошадьми. Но Иван Михеич был прав, выражая свои опасения насчет переправы. Через полчаса аллеи, окаймляющие большую дорогу, прервались, и путешественники въехали в ту ровную, кое-где покрытую редко растущим тальником местность, которая образует обыкновенно луговую сторону реки, и могли уже различить, сквозь облака снега, неясные очертания стоящего на горном берегу города с его темными группами домов и мелькающими по местам огоньками. Наконец повозка подъехала к реке и остановилась, хотя лед, оковывавший ее, был еще довольно крепок, но лежавший на поверхности его снег был уже рыхл и, видимо, с каждою минутой исчезал; во многих местах, как на дороге, так и в стороне от нее, образовались огромные полыньи воды.
— Ехать ли, хозяин? — спросил ямщик, который уже сбегал на реку и даже сразу угодил в полынью.
Время возникновения замысла «Тихого пристанища» точно не документируется. По некоторым косвенным данным рукописных и печатных источников можно заключить, что это 1862 г., возможно его начало. В главе II повести действие ее отнесено к 1857 г., когда в город Срывный прибывает Веригин как «предвестник обширного промышленного предприятия». «Известно, — сказано далее, — что у нас лет пять тому назад промышленным предприятиям всякого рода особенно посчастливилось» (в черновой рукописи указан 1858 г., и соответственно датировка давности промышленного оживления обозначается: «года три или четыре тому назад»). Ряд материалов главы II указывает на то, что Салтыков учел журнальную полемику 1860–1861 гг., в частности, выступление Чернышевского в «Полемических красотах» против философа-идеалиста П. Д. Юркевича (см. прим. к стр. 276). В этой же главе II говорится о «скандальном обвинении» «современного молодого поколения» в «казачестве». Такое обвинение действительно бросил Б. Н. Чичерин в своей статье в «Иовом времени» (1862, № 39, 22 февраля, стр. 153). Уточняет датировку работы писателя над «Тихим пристанищем» эпизод посещения героем повести Веригиным оперы Мейербера «Гугеноты», первая постановка которой в Мариинском театре была осуществлена 2 февраля 1862 г. (см. А. И. Вольф. Хроника Петербургских театров, ч. II, СПб. 1884, стр. 116). В повести обнаруживаются почти текстуальные совпадения с теми произведениями, над которыми Салтыков работал в начале 1862 г. (см. об этом ниже, стр. 579–580).
Первая глава «Тихого пристанища» была лишь незначительно доработана по сравнению с началом второй редакции «Мастерицы». К картине города Срывного добавлены были следующие автобиографические строки о службе в провинции, позднее вычеркнутые и не вошедшие в печатный текст «Города»:
В молодости, когда прихотливая судьба носила меня из края в край России, я долго жил в Срывном и полюбил его. Да, я любил тебя, угрюмый, но живописный городок. Я любил и шумную деятельность твоего дня и суровое безмолвие твоих ночей. Мне нравилось тогда в тебе всё: и городничий, который вечно куда-то скакал и вечно кого-то ловил, и стряпчий, который лукаво посмеивался, взирая на деятельность городничего, как будто говорил: «Погоди, брат! еще успеешь попасть под суд!» — и даже исправник, который с омерзительным цинизмом рассказывал всем и каждому сокровеннейшие подробности своих интимных отношений к жене почтмейстера…