Пролог (часть 2)
Шрифт:
— Не опасен этот номер? — спросил я, стараясь оставаться серьезным.
— Иногда опасен, — согласилась она. — Тут важно уловить настроение аудитории в самом начале. И дальше регулировать. Вовремя прекратить, если нужно. С нобелевцами, между прочим, было опаснее всего. У них руки тряслись.
Она принялась укладывать фотографии обратно в баул.
— Я, откровенно говоря, очень люблю смотреть, как у зрителей в первых рядах отвисают челюсти. Это тоже смешно. Только теперь публику трудно чем-нибудь удивить. Раньше каждое моё выступление — скандал, протест, даже тюрьма. А
— Ну, а традиционную музыку вы совсем забросили?
— Что вы! Каждый день занимаюсь дома.
— Зачем вам это?
— Как зачем? Постарею — чем же я буду зарабатывать на жизнь?
Я сказал, что напишу о ней, наверное. Но что мой очерк вряд ли будет ей, так сказать, в поддержку.
— Пожалуйста, — согласилась она, запихивая в баул каску. — Если бы меня хвалили, я бы умерла от скуки.
Часы на стене даже с учетом десятиминутного кредита неоспоримо свидетельствовали, что в церкви уже давно ждут виолончелистку. Она засуетилась, стала собираться («Ничего, однажды я опоздала даже на собственную свадьбу»), запихнула каску в баул, натянула бушлат.
Мы распрощались, и она убежала ползать по церкви с виолончелью на спине.
Мне всегда были симпатичны андерсеновские ткачи, несомненно первые в мире авангардисты. Когда я вспоминаю короля жареных цыплят в доме на Пятой авеню, таксомоторного мецената, смущенного владельца продуктовых магазинов, я думаю об этой андерсеновской сказке и готов симпатизировать тому, как энергичная Шарлотта с приятелями всучивают буржуа несуществующее искусство, а те принимают его, боясь прослыть отсталыми. Когда я вижу, как самодовольное мещанство катит в роскошных «линкольнах» смотреть на Второй авеню инсценировку старых похабных анекдотов — «О, Калькатта!» — и потом с серьёзным видом толкует о «темпе» спектакля и «языковых находках» в пьесе, я снова вспоминаю Андерсена, и мои симпатии к современным мошенникам-ткачам готовы бы усилиться…
Если бы не одно обстоятельство.
Дело в том, что нынешние таксо-мясо-молочные короли куда как опытнее и хитрее того простодушного сказочного феодала. Нынешние — приняли условия игры. Они ввели в моду несуществующее платье. И носят его почти с гордостью. Крик невинного ребенка из толпы теперь их абсолютно не пугает: «Несмышлёныш, что с него взять! Вот вырастёт большой, научится понимать искусство».
А что же с оскорбителями-ткачами? С ними худо. Буржуазное мещанство взяло их на постоянную службу к себе: давайте, братцы, давайте! Можете в порядке протеста против буржуазного конформизма в искусстве и даже против войны во Вьетнаме. Вы не страшны, вы полезны, как отдушина. И ткачи — злые насмешники над глупостью и лицемерием — были довольно быстро, иногда незаметно для самих себя, превращены в слуг короля.
А с некоторыми из них — и того хуже. Услышав ободряющие восторги — ах, какое платье, ткачи! — они сами поверили, что создали и создают новую, революционную тканьискусства. Их судьба совсем печальна. И напоминает мне историю Шарлотты Мурмэн.
Продолжение
Балкон мотеля «Даунтаунер» в Меридиане довольно далеко от балкона отеля «Лоррейн» в Мемфисе. То штат Теннесси. А здесь — Миссисипи. По прямой — миль полтораста. А если ехать по дороге № 51, то и все 250. И время с того выстрела прошло порядочное.
И всё же, когда я выхожу из своего номера на длинный общий балкон, вижу пустынные в жаркий белый полдень улицы Меридиана, закрытые ленточными жалюзи слепые окна напротив, отвратительный холодный ртутный шарик скатывается по позвонкам. Я на мгновение представлю себе, что это тот балкон кто окно напротив, а позади меня цифры его 306-го номера.
Опыт, знания, мысли, чувства, весь мир, что есть в человеке, — всему была поставлена беспощадная свинцовая точка. Кто-то решил, что имеет право кончить историю его жизни по своему желанию.
Когда раздается выстрел, эхо которого бьется между континентами, когда очень известные и облечённые очень высокой властью люди с чувством произносят хорошо написанные речи, когда за гробом убитого шествуют физически и, так сказать, духовно миллионы, когда горячий гнев соплеменников убитого докатывается до холодных ступеней Капитолийского холма в Вашингтоне, — возникает и растет надежда, что страна наконец задумается над судьбой погибшего, над смыслом его борьбы, над смыслом его убийства.
Я смотрю на пустые улицы Меридиана с балкона мотеля «Даунтаунер» и вспоминаю совсем недавние встречи.
На кладбище в Атланте под брезентовым навесом стоит большой тяжелый саркофаг. На нём слова: «Наконец-то свободен. Наконец-то свободен. Благодарю, всемогущий боже, я свободен». Рядом ведерко для мусора — на цепи. И веник — тоже на цепи. На невысокой деревянной конторке лежит книга, куда записывают свои имена те, кто пришел почтить память Кинга. Земля кругом вытоптана в белую пудру: почтить память Кинга приходит очень много людей.
Но чтобы добраться до кладбища, я спрашиваю дорогу у доброго десятка белых прохожих. И никто не знает или не хочет сказать, где похоронен Кинг.
А два негра, которые уже расписались в книге, не уходят и смотрят на меня с выжидательной враждебностью. Они не хотят оставлять Кинга, даже мертвого, наедине с белым…
Перед самым Меридианом я подвёз «хичхайкера». Человек лет тридцати пяти. Высокий, плечистый. Загорелое симпатичное лицо. Сильные кисти рук. Рассказал о себе коротко, но охотно. Водопроводчик из Сан-Антонио. Разошёлся с женой. Очень любит сына, которому 12 лет и который живет с матерью. Едет его навестить.
Конечно, говорили и о политике — кто сейчас не говорит о политике?
Вьетнам? Дерьмовая затея была с самого начала. Они — показал глазами наверх — спасают лицо. А надо спасать людей. Ведь гибнут же люди.
Коммунизм? Пусть люди живут как хотят. Не наше дело навязываться им в воспитатели. У самих себя разобраться бы.
Он говорил спокойно, с достоинством, казалось — давно продумал ответы на мои вопросы. Он нравился мне всё больше.
Мартин Лютер Кинг?
И вдруг совсем другое: