Прощание
Шрифт:
– Товарищ лейтенант, перекур закругляем?
Он поморщился:
– Что за перекур? Бычка и то нет… Но идти нужно.. Помоги встать…
Обнял его одной рукою за плечо, другой – за пояс. Кожа да кости, когда же успел так исхудать? У самого раны болят, но, чую, у лейтенанта боль круче, побелел, как стена. Зубы стиснул.
– Теперь отпусти. Пойду.
Отпустил его, и он сразу завалился навзничь. Дубина я, идиот, зачем послушался? Понятно же, что ослаб он до невозможности и без меня не устоит. А нужно не стоять – идти. Сызнова обнимаю его, ставлю на ноги. И не отпускаю. Так, в обнимку, стоим, пошатываемся. Вояки…
– Товарищ лейтенант, куда держим путь?
– На восток.
– Да где они, свои?
– Говорю ж тебе: на восток. Туда и двинем.
– М-м… Будем шкандыбать, инвалиды. А наши откатываются.
– Врешь, не откатываются! – Подбородком мотнул, голос затвердел. – Фронт где-то застопорился. И мы подоспеем. Перейдем линию фронта. Соединимся.
Ну, ходьба – слезы. Шатаясь, брели. Оступались, падали. Тут я и, точно, заплакал – с горя, с обиды, с бессилия. Плакал, отвернувшись, беззвучно, но лейтенант заметил, похлопал по спине:
– Отставить, сержант. Такие слезы не облегчают.
Верно, не облегчают. Еще тошней становится. В плену крепился, а здесь распустил нюни. Нервишки сдали. А ты зажми их в кулак. И не забудь: ты ж на свободе! Бери пример с начальника заставы. Не плачет он – морщится да кривится. Мы ковыляли кустарником, козьей тропкой, неширокой просекой. Ноги утопали в песке, как засасывались. И когда мы падали, мерещилось, что песок засасывает наши тела, как болото. У меня был случай. Шагал по дозорной тропе. На Волыни как? То песок, то трясина. Соступил я с тропы – и провалился по пояс в жижу. Неосторожность и неопытность, первогодок, лопух. Со страху голоса не могу подать. Старший наряда подбегает, светит фонариком, протягивает руку. Хватаю ее, чуть не затянул старшего. Маялся он со мной, маялся, покамест вытащил. Видик был: в черной вонючей жиже, а морда белая, от переживаний, старший наряда фонариком меня освещает и костерит за раздолбайство.
Наверняка не одни мы скитаемся нынче по лесам. Вон напал же кто-то на конвойных. Встретиться бы с ними, с теми, кто напал. А мы рванули подальше. Да и как иначе было поступить? Спасали свою жизнь, выбирались на волю. Вот они теперь – жизнь и воля. Выдюжить бы, не сдохнуть допрежь времени. Сдохнуть же можно запросто. Ежели не раздобыть жратвы, не переменить повязок. Под ними, под повязками, гноится, дурным запахом шибает. Если бы повстречать какое-нибудь наше подразделение! Да где такие подразделения? Придется заглянуть к волынякам, в лесную сторожку ли, на хутор ли, словом, рискнуть.
Сколь мы падали, как подрубленные! Плетемся, плетемся – и бац, уже носом в песок. Как будто тебя, культурно выражаясь, мордой об стол… Падали отчего-то всегда вперед. Лежим, задыхаемся, стонем, я, признаюсь, пускал и матюки. Вот в какой-то раз плюхнулись, я больно стукнулся, прикусил язык. И вдруг понял: все, больше не могу.
– Что дальше будем делать, товарищ лейтенант?
А он молчок. Даже не стонет, не хрипит. Подползаю к нему – и мурашки по спине. Как мертвый. Ухо приложил к груди. Сердце вроде бьется. Побрызгал лицо водой, расстегнул гимнастерку, намочил тряпицу, положил на сердце. И лейтенант открыл глаза. А не признает меня. Я ему:
– Товарищ лейтенант, вам плохо?
Молчит. Вопрос, конечно, дурацкий. Плохо ему. Да и мне не шибко хорошо. Говорю:
– Товарищ начальник заставы, жду ваших приказаний.
Тут что-то мелькнуло в его глазах, уголки рта дернулись.
– А, это ты, Лобода…
– Я, товарищ лейтенант, я! Кто же еще?
Киваю, лопочу, радуюсь. А чему, собственно, радоваться? Ну, пришел в себя, ну, признал меня. Наверно, на него подействовало обращение – товарищ начальник заставы. И то, что я упомянул о приказаниях. Ладно. Хорошо. Дальше-то что? В данный момент не приказы
– Павло, заберемся в глушняк. Пересидим день. Двигаться надо в темноте. Чтоб не наскочить на врагов…
Согласен: безопасней. Заодно отлежимся. Хотя с другого боку: еще больше ослабеем с голодухи-то за день. Но приказание получено, будем выполнять. Кое-как лейтенант пополз в кусты, в чащобу, и я за ним. Доползли до ельника, легли на опавшую хвою. И лейтенант вроде опять лишился чувства. Либо задремал? Похоже, задремал. Бедняга, худо ему шибко. Всем худо. Потому – война.
… Скворцов открыл глаза и увидел: Лободы нет. Огляделся: никого. Позвал тихо, потом громче. Никто не отозвался. Вдруг учуял запах, похожий на спиртной: муравьиная куча – шевелится, как бы дышит. И еще земляникой пахло: на сорванном лопуховом листе – горсть земляники, как сразу не увидел? Кто нарвал? Павло позаботился? Скворцов сгреб ягоды – и в рот. Проглотил, не разжевывая… И опять подумал: «Где же Павло?» За землянику спасибо, но разве это еда? Вот если б они шли поближе к полям, поживились бы капустой, свеклой, горохом. А в лесу, кроме земляники, что? Грибы. Лопать сырыми? Слопаешь, коль живот подвело. Но куда запропастился Павло? Собирает землянику? Грибы? Тогда отчего не отзывается? Подальше ушел, разведать, что и как? Но отчего не посоветовался с ним, со Скворцовым?
Скворцов повернулся на спину и лежал так, сторожа шаги. Лободы и глядя в небо. Шагов не слышалось, а небо над лесом голубело васильково, безмятежно, мирно. В кустах цвиркала птаха, те кусты – бузина. Припомнилось, как во сне: бузина росла за садами, на окраинах Краснодара, и в ней прятались пацаны, игравшие в войну. «Казаки-разбойники», «красные и белые», деревянные винтовки, револьверы, шашки. Игорек Скворцов – непременный заводила этих игр. И вот, через сколько лет, доигрался. Думал ли, гадал, что будет валяться, раздавленный войной? Врешь, не раздавлен! Война. Доподлинная. Так, помнится, назвал ее политрук Белянкин. Скворцов вспомнил его и других пограничников, погибших двое суток назад. Двое суток, а кажется: погибли они много лет назад, и косточки их истлели.
Живых – двое: он и Лобода. Павло, где ты? Скворцов снова покричал, и снова никто не откликнулся. Не узнавая своего голоса, пугаясь этого и пугаясь, что силы совсем покидают, он подумал: «Что, если Павло заблудился? Как он найдет меня?» И, еще больше пугаясь, подумал: «Что, если Павло кинул меня? Решил податься один?» Испуг был смешан со стыдом. Во-первых, как пограничник может заблудиться? Во-вторых, и это главное, как может пограничник бросить в беде своего товарища, своего командира? Выбрось гнусные мысли! Как они вообще могли возникнуть?
Солнца не было видно, но лучи его, процеженные ветвями, ломились сверху, поднимая навстречу себе испарения. От них дышалось затрудненно, а еще оттого, что изранен. Правда, очень жарко, очень душно. Как перед грозой. Но на небе ни облачка. Скворцов пролежал час-полтора, то впадая в забытье, то пробуждаясь, как вдруг услышал конский храп и ржание. Оттуда, где просека. И скрип колес, мужские голоса. Скворцов сжался, ощущая полнейшую свою беспомощность. Кто они? Враги? Друзья?