Прощание
Шрифт:
Повесив трубку, я так и осталась около телефона. Что ж, все мы смертны. И многие предпочтут, чтобы это было скоропостижно. Он прожил удачную жизнь, удостоился легкой смерти. Аминь. Я словно подвела черту. «Похороны в четверг», — сообщил вечером Алик Гордин, один из призраков той, прежней жизни. — «Откуда ты взялся? Ты ведь, я слышала, в Чикаго». — «И там, и тут. Все собирался позвонить. Но пока жареный петух не клюнет… Ты знаешь, я ценил его». — «Называл пустомелей». — «Чего не скажешь от зависти. У меня к тебе просьба: положи там цветочков и от меня». — «А я не пойду на похороны». Он даже не сразу понял. Потом вздохнул: «Ну и суки вы, бабы».
Было ли страшно, что ночью он придет снова?
Но время шло, а он не появлялся. На смену тревожному ожиданию пришло удивление. В какой-то момент я поймала себя на дурацком желании сходить к гадалке или ясновидящей. Вспомнился Вячеслав Иванов, общавшийся с духом умершей жены. Параллель показалась обидной. Для меня. Время Башни и заклинаний, соединявших шизобред и поэзию, давно закончилось. И вообще не о чем говорить. Что было? Несколько нелепых, но как на грех отчетливо запомнившихся снов. Морок как налетел, так и сгинул. На конференцию, устроенную к шестидесятилетию Эс, я не пошла по вполне прозаическим причинам: дел много и неохота.
А потом как-то утром, поджаривая яичницу, я вдруг услышала, как он сказал: «Сегодня годовщина». Да, правильно: семнадцатое. Три дня назад я, договариваясь со студенткой, на всякий случай уточнила: «Значит, приходите в среду, семнадцатого», и никаких ассоциаций это число не вызвало. А теперь — нате вам: загробный голос. «Ну и чего же ты хочешь? — тоскливо спросила я. — Один раз уже расплатился жизнью, теперь чем расплатишься?» Молчание. И тихий звон. И вздох упрека.
Выйдя из дома, я еще совершенно не понимала, куда и зачем иду. Что-то толкало вперед, и я шла, не задумываясь, целиком подчинившись со всех сторон охватившим меня волнам: теплого воздуха? раскаянья? воспоминаний? Вспомнилось, как в такой же вот солнечный день мы забрели на Серафимовское кладбище. Был еще тот период отношений, когда после ссоры кажется, что теперь — навсегда хорошо: никаких глупостей, ни обид, ни придирок, а только это вот золотистое свечение в воздухе и благодарность Богу, потому что он и есть любовь. Медленно проходя по дорожкам, мы почему-то остановились около старой, заросшей лишайниками могилы. Надпись на камне была почти стерта, но он — рефлекс текстолога — попробовал ее прочесть, а потом вдруг сказал тонким голосом: «А неужели ты никогда не придешь туда… где я буду валяться?» Странный вопрос; неуместное слово «валяться» — малоудачная попытка сбить ненужный пафос, искреннюю горечь. На миг стало его очень жалко, но потом все вернулось на заданные позиции, и, мешая язвительность с шуткой, я небрежно сказала: «Кто знает? Может, это тебе придется топтать башмаки?»
…Найти могилу было не так-то легко, но, проявив терпение, я преуспела. Положила цветы, постояла, снова и снова перечитывая имя… даты… Все было каким-то ненастоящим. И памятник странный: только что был аккуратный и словно игрушечный и вдруг начал темнеть, пошел трещинами. Галлюцинация? Или я сплю? Стараясь стряхнуть наваждение, я покрутила головой и, глубоко вдохнув, сказала: «Видишь, все же пришла туда, где ты валяешься. Правда, похоже, это обман, и тебя здесь вовсе нет». — «Трудно сказать, — ответил голос (похоже, что он и за гробом остался мастером околичностей). — Но это неважно. Выпьешь бокал вина?» — «За упокой души?» — «Нет. Я же атеист». Голос звучал печально; печаль заполнила все вокруг. Была ли она светла? Не ответить. Все мысли выкачало, как насосом. Странное ощущение пустоты. И радости. Легкости. Свежий холодный воздух коснулся щеки, лба, подбородка, и, медленно отведя рукой прядь волос, я взяла чашу
Пейзаж за окнами
Искренность чувств, передаваемая фальшью слов, — неизбежная ежедневность и ежедневная неизбежность. (Избыток шипящих слегка насто-раж-ж-живает, но в остальном все правильно.)
И все-таки не оставить попыток отыскать верные слова, раскидать так, как надо, и с помощью акварельных эскизов показать, что же это такое было, точнее, чем это сделают даже прекрасно и грамотно обработанные документы.
Подлинность документов часто сомнительна. Не верите, спросите Тома Стоппарда. У него целая пьеса об этом, «Аркадия».
Долгие годы мы жили огороженные крепостными стенами.
Стены защищали от сквозняка, именуемого еще свежий ветер, разумно ограничивали площадь возможностей и наделяли временем для сладких и терпких мечтаний.
Стены способствовали образованию особого — как стало теперь понятно, оранжерейного — климата.
Многое было неладно в этой оранжерее, и лучшие бутоны засыхали, не раскрывшись. Воспоминания о надеждах, которые мы с ними связывали, давали пищу для разговоров. Долгих, витиеватых, со ссылками на философов и поэтов.
Культ зачахших бутонов был главным для всех, кто, уверенно полагая, что он — соль земли, на деле алкал сладости и получал ее вволю. Воспоминания о несбывшемся были сладки, и мы питались этим медом.
Сладкое было наркотиком, защищавшим от боли и погружавшим в цветной полусон.
В полусне мы хихикали и чувствовали себя путешественниками, давно застрявшими где-то на промежуточной станции и неплохо ее обжившими.
Теперь станция, на которой прожито столько лет, безнадежно скрылась из глаз. Теперь ее можно лишь вспоминать, споря до хрипоты, как оно все же было. Сколько сахару клали в стакан, какая чаще играла музыка и от кого зависело, стоять поезду или ехать. А также: действительно были поломки или все это результат чьей-то злой воли?
Сколько людей, столько мнений, и все-таки с каждым днем очевиднее, что смеялись и пели, как дети, и были счастливы, как юродивые, купившие себе эту радость за тридцать сребреников. И еще: что эта культура может, пожалуй, с большим основанием называться культурой «хи-хи».
Казалось, что это время дано нам навек. Ахматову чтили, но у кого не бывает промахов?
С усмешкой вздыхали, что бега времени не дождаться. Есть только застывшая глыба, в которую все мы вмурованы, к которой худо-бедно или даже неплохо приспособились.
Чего вы так боитесь? — спрашивал Вахтин за год до смерти. — Если не лезть на рожон, никого теперь не сажают. С работы выгонят? Из Ленинграда придется уехать? — Он задумывался, потом добавлял: — Почему мы так страшимся своей страны?
Сказать, что первых рывков не заметили, — будет неверно. Заметили, но не поверили, что всерьез. Думали, началась веселая игра — игра как бы в движение. «Чух-чух-чух», — надували мы щеки и вдруг увидели, что все за окнами стремительно меняется. Мамочки! Но ничего не поделать. Время действительно сдвинулось с места и понеслось, как международный экспресс.
Если задаться вопросом, откуда, что и как, то выстроится примерно такая цепочка:
Время ГУЛАГа закончилось.
Но еще прежде образовался один большой лагерь.
Все мы в нем пожили и знаем, что лагерные радости острее вольных, хотя и не перестают от этого быть лагерными. Стены, которыми обнесен лагерь, защищают от сквозняка В ограде растут удивительные цветы. Но унавоженная трупами земля коварна Тучна, конечно, но ядовита Поэтому роскошные бутоны вянут, не раскрывшись. И оставляют только воспоминания о несбывшемся.