Прощай, молодость
Шрифт:
— Ты не должна так говорить просто потому, что любишь меня, — сказал я. — Ты должна сказать, что думаешь на самом деле, независимо от хорошего ко мне отношения. Я не имею ничего против.
— Честное слово, мне нравится, — настаивала она, — я бы не сказала, если бы это было не так. Правда, мне бросилась в глаза одна вещь: пьесу приятно слушать, но ты же знаешь, как люди относятся к действию в пьесе — а у тебя особенно ничего не происходит, не так ли?
— Не знаю, о чем ты говоришь, — возразил я. — У меня все время действие. Все отражено в диалоге, и разговор переходит с одного на другое.
—
— Черт возьми, дорогая, все эти строчки — просто изящные сентенции, они должны придать блеск. Разве ты никогда не читала Уайльда?
— Читала.
— Ну и что же?
— Но, Дик, афоризмы Уайльда были очень короткими и к месту, а этот твой герой все продолжает и продолжает разглагольствовать.
— Он великий мыслитель. Таков его характер.
— Понятно.
— Да и в любом случае в пьесе нужен диалог. Это в ней главное. Я бы не мог написать пьесу, в которой было бы полно убийств, и выстрелов из пистолета, и прочей дряни.
— Да.
— Конечно, во втором акте будет больше действия; первый — это, скорее, пролог.
— Понятно.
— Тебе не нравится?
— Нет, нравится, действительно нравится. Я думаю, что ты ужасно умный.
— Нет, не думаешь, ты считаешь, что это никуда не годится.
— О, Дик, как ты можешь так говорить?
— Я знаю.
— Честное слово, это чудесно. Не знаю, как это у тебя так все выходит.
— О, ну…
— Обещай мне, Дик, ты не станешь думать, что мне не нравится?
— Но, судя по тому, что ты говорила…
— Я в восторге, просто в восторге. Ты мне веришь, не правда ли?
— Полагаю, что да.
— Подойди сюда и дай мне тебя поцеловать. У тебя такой сердитый вид, волосы взъерошены — совсем как мальчишка.
— Ты надо мной смеешься.
— Нет. Просто когда у тебя такой вид, я не могу не улыбнуться, я так тебя люблю!
— Наверное, я совсем бездарный.
— Нет, мой ангел, ты самый замечательный писатель, какой когда-либо существовал.
— Это наглая ложь.
— Не сердись, любимый. Это в самом деле прекрасная, прекрасная пьеса.
— Правда?
— Да.
Я подошел и, опустившись на пол, положил ей голову на колени. Быть с Хестой — это лучше, чем проклятая писанина. Она наклонилась и дотронулась до моей шеи губами.
— Продолжай, — попросил я.
— Ты должен идти и работать, Дик.
— Я больше не хочу работать.
В июле жара была невыносимой. Если зимой в этих комнатах тебя пронизывал холод, то теперь было нестерпимо жарко и душно. Казалось, тут совсем нет воздуха. Мы подтаскивали матрасы к окну и пытались спать на полу. Хеста смачивала водой простыню и вешала ее на окно. Мы пробовали по очереди обмахивать друг друга веером, но это было так смешно, что мы заходились от смеха, а потом становилось еще жарче, потому что Хеста была такая красивая, что я начинал к ней приставать. Дни были просто ужасные. Я пытался писать, обвязав голову мокрым полотенцем, но ручка
Хеста закрывала ставни от шума и жары, и у нас было темно. На ней был только легкий халатик. Завидев ее, рабочие свистели и что-то ей кричали. Жара мучила ее даже больше, чем меня, хотя ей нечего было делать. Она очень похудела и была бледная. Большую часть времени она обычно лежала на кровати и читала. Я полагал, что все это ей не на пользу. Жара была не на пользу и второму акту моей пьесы. Оторвавшись от книги, Хеста спрашивала: «Как дела? Ты не устал?» Я отвечал раздраженным тоном, потому что дела шли неважно и я едва ли написал и пять строчек. Да и зачем вообще спрашивать? Меня начинало удручать это бесплодное сидение за столом изо дня в день — мозги затуманены и похожи на ватное одеяло, тело неизвестно почему устало, мышцы дряблые без прогулок на свежем воздухе. Мне пришло в голову, что в прошлом году в это время я ехал верхом по горам Норвегии вместе с Джейком.
И меня охватило какое-то странное, непреодолимое желание все бросить — и пьесу, и Париж, и Хесту — и уплыть одному на корабле, и чтобы ветер в лицо. Палуба под ногами, запах моря, и только мужские голоса у меня в ушах. А потом — какой-то неведомый мне порт, новые лица, незнакомые слова на чужом языке, тень на углу улицы, а вдали, за городом, — деревья, машущие ветвями на склоне горы, и тропинка в горах.
— Что с тобой, Дик? — спросила Хеста.
— Ничего, дорогая, — ответил я, не отрывая взгляда от окна и покусывая кончик ручки, а мечта ускользнула от меня, растаяв, как маленькое белое облачко на небе.
— У тебя такой унылый вид, милый, — сказала Хеста, — и ты ужасно грустный.
— О, все в порядке, это от жары, — успокоил я ее.
Но где-то там был корабль, покидающий гавань, серый барк, который тянул буксир, и когда он отошел от суши, паруса медленно наполнились ветром. Какой-то человек глянул с огромной высоты вниз, на палубу, и ветер трепал его волосы, а руки были в мозолях от канатов. И он увидел, как уплывает берег, размытый и туманный, а внизу — зеленое море, и от носа барка убегают волны, пенясь и закручиваясь; а он свободен и один.
Где-то в горах были высокие деревья, и солнце садилось за пурпурный кряж, отбрасывая розовый отпечаток пальца на девственный снег; водопады обрушивались в долины, и не было ни солнца, ни жары — только неподвижный чистый воздух и белый свет.
— Может быть, тебе пошло бы на пользу, если бы мы уехали в Барбизон, — предложила Хеста. — Мы могли бы остановиться в одном из тех маленьких отелей.
Ее голос снова вернул меня к настоящему, и я увидел деревню Барбизон: единственная улица с домами художников по обе стороны, железнодорожные пути, грохочущие автобусы дальнего следования, которые с шумом подкатывали каждый день во время ленча, выпуская толпу туристов.