Прощай, Рим!
Шрифт:
— Вторая минута… — Зепп нащупал здоровой рукой кобуру пистолета.
И на этот его жест строй ответил тем же тяжелым молчанием. Казалось, двести сердец бились в лад, будто одно сердце, и у всех в голове стучала одна мысль. Эту крепость не в силах был поколебать не то что пистолет Зеппа, а и артиллерийский залп. В строю более двухсот человек, более двухсот характеров. Может быть, среди них есть робкий, есть нытики, больные, вспыльчивые, легкомысленные, может быть, есть и трусы, но в эту роковую, грозную минуту они были едины, как гранитный утес. А двадцать пять, отсчитанных Зеппом, стараются не глядеть на тех, кто стоит в строю. Они гордо
Многие из этих двадцати пяти никакого представления не имеют о том, что делали члены дружины с бричками, но они понимают, что ненавистному врагу был нанесен ущерб, и одобряют действия товарищей.
Мифтахов, стоящий в строю позади Леонида, шепчет так, чтоб слышал только он:
— Дом без замка — бесполезный дом. Запомни, Леонид, дом без замка — бесполезный дом.
Леонид понимает, о чем речь: пушка без замка — не оружие. Дело на станции надо продолжать. Однако сказать что-нибудь в ответ он не решается. Напротив торчит Зепп и хорошо видит Леонида. Но почему Мифтахов нашел нужным заговорить об этом именно сейчас?.. Что он задумал?
— Драй! — прозвучал дикий, нечеловеческий вопль.
Солдаты навели автоматы на строй, откуда в тот же миг раздалось решительное и короткое:
— Я!..
Вздрогнул Леонид. Это был голос Мифтахова, который, выходя из строя, сжал ему руку и снова шепнул:
— Слышал, что я сказал?
— Слышал, товарищ… — Голос Леонида дрогнул и осекся.
Зепп поманил к себе Мифтахова, упер стек ему в подбородок:
— Ты? А я-то тебя тихоней, лайземаном считал. — Взмах, и на щеке Мифтахова осталась кровавая полоса. — Ты? А еще кто?
— Я один.
— С кем?
— Один.
— Так-таки один?
— Конечно! Разве же такие дела делают целой оравой? Сразу влипнешь. Когда маркировал готовые брусья, пилкой незаметно подпиливал.
— Комисса-ар?
— А вы давно знаете, что я комиссар, господин Зепп. — Он выпрямился, развернул плечи, и всем вдруг почудилось, что Мифтахов стал выше и грознее Зеппа. — Вы меня привезли сюда, чтоб я вербовал для вашего «Легиона предателей» продажные души, но они… — Мифтахов указал на стоящих в строю, — они предпочтут виселицу, но до такой подлой низости не дойдут.
Одобрительный гул прошел среди пленных. Обер-лейтенант Зепп выхватил вороненый, ядовито поблескивающий парабеллум и, словно на стрельбище, неспешно прицелился.
Ни один нерв не дрогнул у комиссара. Будто в лицо ему смотрит не холодный стальной пистолет, который навеки оборвет его жизнь, а просто детская игрушка. От такого спокойствия Зеппа в жар бросило, мысли в мозгу спутались, и он с остервенением нажал спуск. Раздался звук, словно кто в ладошки хлопнул. Но Мифтахов и не покачнулся. Зепп еще раз выстрелил, а комиссар все стоял и как ни в чем не бывало улыбался насмешливо. Зепп заморгал, ничего не понимая. И вдруг ему показалось, что перед ним стоит сотня грозных комиссаров и смотрит на него леденящими душу глазами, в которых написан приговор ему, Зеппу. Съежился обер-лейтенант. Задрожали поджилки, задергалась щека. Вот-вот грохнется, как подкошенный, и навеки станет посмешищем для асех.
— Труффель! — Он пробормотал что-то на ухо помощнику, забежал в штаб и, обессиленный, повалился на диван.
«Не немецкий офицер ты, а теленок, патер…»
Оказалось, что не суждено ему дописать свой роман. Первый и последний роман. Вот одна страница из
«…Для чего даются человеку ноги? Чтоб сначала он научился стоять на них без посторонней помощи, чтобы протопал вперевалку до порога, боднув лбом, растворил дверь и вышел на крыльцо… Пинком распахнул ворота, вырвался на улицу и пустился в долгое странствие. В странствие, которое будет продолжаться до последнего вздоха. Конец пути — он же конец жизни.
Для чего получает человек дар речи? Чтоб сказать „ма-ма“, чтоб, когда проголодается, попросить хлеба, по слогам выучить родной язык, молвить любимой „люблю“, а в последний час шепнуть последнее „прости“.
Для чего даются человеку руки? Чтоб тянуть их, растопырив пухлые пальчики, навстречу матери, чтоб взять лопату и копать землю, взять перо и писать стихи, чтоб перебирать клавиши, извлекая чудесную музыку, чтоб обниматься, встречаясь и расставаясь, а если нападет враг, чтобы бить врага…
Вот поэтому я люблю в человеке ноги, руки, глаза, уста, люблю человека…»
6
Трое суток пленным не давали ни крошки хлеба, ни капли воды.
Три дня, три ночи тело комиссара Мифтахова раскачивалось вниз головой на прибитом к высокому столбу поперечном брусе, где до сих пор висел обрубок рельса.
Как-то вьюжной ночью Леонид и Ильгужа сумели прокрасться сюда, но ничего поделать не смогли. Тело Мифтахова висело по меньшей мере на трехметровой высоте. Столб скользкий, не взберешься. Лестницу бы какую подтащить, но где ее достанешь? Впрочем, она бы и не помогла, столб на уровне человеческого роста ярко освещен прожектором, часовой с ближайшей вышки увидит и вмиг прошьет автоматной очередью.
Наконец Зепп получил повышение. Теперь он гауптман. Капитан. Как увидит Леонид новые погоны палача, так и кажется ему, что по ним струится алая кровь.
Ильгужа тоже никак не придет в себя. Кусок в горло не идет, и сон не в сон. Ночами он потихоньку слезает с нар, садится у открытой дверцы железной печки. Языки пламени отражаются в его глазах. Смуглое, скуластое лицо блестит, будто лакированное. Губы плотно сжаты, и тягучий печальный напев колышет грудь далеким, подземным гулом, словно рокочет вода в глубокой шахте. Охапка хвороста, которую он только что подкинул в печь, разгорается нехотя, потрескивает, шипит, стреляет. Искры попадают на сложенные на коленях руки, впиваются в кожу, но Ильгужа этого не чувствует, сидит сосредоточенный, недвижный. Он занят тем, что сдерживает рвущуюся на волю песню. Хлопцы-то устали, спят… Но нет, оказывается, спят, да не все. К нему на цыпочках подходит Леонид.
— Чего полуночничаешь?
— Сон не берет.
Леонид помешивает в печке кочергой, согнутой из тонкой проволоки. Хворост опять трещит, словно бы протестует, но огонь знает свое дело — сучья полыхают, и остается от них лишь уголь, лишь пепел.
— И днем и ночью все в глазах Мифтахов стоит. Какой был человек… Пожалуй, и братьев-то своих я так не любил… Будь у нас побольше таких смелых и умных людей, мы сейчас, может, не маялись бы тут…
А вот и Иван Семенович слезает с верхотуры, тоже примащивается около на корточках. Затягивается местной махоркой, перемешанной с сухим капустным листом, — дым такой горький, что слеза прошибает не только самого куряку, но и тех, кто оказался рядом. Посидел сн, послушал и тоже вмешался в разговор: