Прощайте, любимые
Шрифт:
Он держался за сосну, и кора ее, шершавая, мшистая, была теплой. Иван прижался щекой к этой коре и заговорил с деревом, как с другом:
— Здравствуй... Видишь, все-таки нам удалось... А многие так и остались в вагоне... остались навсегда... ты понимаешь меня... а нам удалось...
Рядом он заметил небольшую пушистую ель. Он отломал лапку и начал жевать хвою. Она была колкой, упругой и горькой. Ломило челюсти, а он жевал и жевал, с жадностью проглатывая горькую слюну. Когда хвоя превратилась в мягкий податливый комок, он проглотил ее. От запаха леса, от приятной горечи во рту Ивану
Он шел, спотыкался, падал. Во рту пересыхало. Он брал горсть снегу и долго держал его под языком, пока он не таял. Жажда на некоторое время проходила. Потом появлялась вновь. Иван пытался сдерживаться, не есть так много снега, но руки сами тянулись к белым хлопьям, что висели на ветвях.
Ночь была светлой, и если бы он натолкнулся на тропку или дорогу, не прошел бы мимо. Но ни тропки, ни дороги не было. Выбившись из сил, он снова прислонился к шершавому стволу встречного дерева и начал жевать хвою. Какая-то тяжесть навалилась на веки. Хотелось сесть, прижаться к дереву и уснуть. Но он знал — уснуть на морозе — значит погибнуть. Он оттолкнулся от дерева и пошел. Сейчас путь его был не таким прямым, как прежде. Он начал петлять по лесу, и случалось, что возвращался на то место, где был раньше.
Иван остановился и замер. Он прислушивался к ночи. Если недалеко жилье — залает собака или запоет петух. Но ночь стояла безмолвная, глухая, и Ивану стало страшно.
— Ого-го-го! — крикнул он, и от этого хриплого эха, раздавшегося рядом, по спине пробежали мурашки.
«Неужели после всего, что пережил в Могилеве и в этом проклятом вагоне с пленными, — подумал Иван, — придется так бездарно погибнуть». Он вспомнил маму, которая не знает, куда пропал ее сын, вспомнил друзей, вспомнил брата Виктора. Вот кто, наверное, ничего на свете не боится и находит выход из любого, самого трудного положения. При воспоминании о Викторе ему стало стыдно за свою слабость.
«Нет, я буду идти, — говорил себе Иван, — только вперед. Не может быть, чтоб железная дорога находилась бесконечно далеко от людей... Я буду идти только вперед...»
Он натолкнулся на просеку, прорубленную некогда лесниками. Это была ровная светлая полоса, уходящая к звездному горизонту. Иван пошел по ней, словно по дороге.
Он шел, стараясь беречь силы, а они, как назло, покидали его. Не хотелось ни снега, ни жеваной хвои. Отяжелели ноги, руки, голова. Все тело налилось свинцом.
— Не сдаваться! — шептал себе Иван. — Не сдаваться. Эх, ты, а еще мечтал о советской власти во всем мире. Да с такими хлюпиками, — ругал он себя, — мы не только ничего не добьемся, а растеряем то, что имеем. Не будет силы идти — ползи, но только не стой на месте...
Он зацепился за пенек, торчавший из-под снега, и упал. Лицом в снег. И он показался ему совсем не холодным. Только почему-то
И вдруг далеко впереди явственно услышал лай собаки. Этот лай прозвучал, как прекрасная бодрая песня, вернувшая его к жизни. Он зашагал увереннее, даже быстрее, хотя по-прежнему его, словно пьяного, водило из стороны в сторону.
Он еще раз упал и больно ударился коленом. Почувствовал, как ноют от холода пальцы правой ноги. Он сел, подтянул к себе ногу и увидел рваный ботинок без подошвы. Он пожалел, что не нашел у насыпи свою шапку, которая сейчас так бы ему пригодилась.
И снова он поднялся. И снова услышал лай собаки, которая словно звала его. Задыхаясь, он вышел на поляну и увидел впереди темные ряды хат, от которых тянулись к небу первые утренние дымы.
Сердце его забилось часто-часто, и ноги сами подкосились. Он опустился на колени прямо в снег и смотрел на эти хаты, на эти дымы, как на картинку из необыкновенной сказки. Потом он снова поднялся, и хаты передвинулись на небо, а дымы шли в землю. Он закрыл глаза, постоял немного, снова открыл глаза — голова перестала кружиться.
Идти не было сил. Теперь, когда он был у цели, каждый шаг давался ему с огромным трудом. Болело ушибленное колено, ныла нога, та самая, которая была совсем босой.
Он не помнил, как добрался до крайней хаты, постучал в дверь и упал. Он слышал, как звякнула щеколда, открылась дверь и грудной женский голос позвал:
— Данута, нехта на нашым ганку ляжыць... Вышла та, которую звали Данутой, и Иван почувствовал, как его потянули в сени, а потом в хату.
— Божухна мой, — простонала женщина с грудным голосом. — Што зрабили з чалавекам!
Иван открыл глаза. Увидел низкий закопченный потолок, такие же почерневшие балки, маленькие окна, иконы в углу, обрамленные белым кружевным полотенцем. «Свои», — обрадовался Иван и хотел было сесть.
— Что ты, что ты! — подскочила к нему Данута — крепкая невысокая девушка с длинными толстыми косами, которые упали Ивану на лицо. — Я сейчас снегу принесу... Ты же весь обмороженный... Я сейчас... — Она схватила ведро и, как была, в одной кофточке и юбке выбежала на улицу.
Иван лежал и молчал. Не было сил ни шевелиться, ни говорить.
Вернулась Данута.
— Вот сейчас мы тебя разотрем... — сказала она. — Как следует...
— А можа, ён не разумее па-нашаму? — спросила женщина с грудным голосом, наверное, мать Дануты.
— Ты кто? — глядя в глаза Ивану, спросила Данута. — Русский, поляк? Как тебя зовут?
Он слабо улыбнулся:
— Иван...
— Ну, раз Иван, значит, русский, — говорила Данута, а сама оттирала снегом уши и лицо Ивану, потом сняла ботинки, или то, что осталось от них, и принялась за ноги.
Иван застонал.
— Вот это хорошо, — обрадовалась Данута, — значит, уцелели твои ноги, Иван. Пленный? — спросила она, продолжая растирать его ступни.
Иван кивнул.
— Мама, заприте дверь на всякий случай, а то кто-нибудь надумает зайти...