Проселок
Шрифт:
«Научный корабль» – вот что он был такое. Правда, в плаванье уходил не на рассвете и даже не завтра, ещё предстояли так называемые приёмные, ходовые и прочие испытания; однако момент оказался весьма удачным – капитан набирал команду. Я приготовился увидеть морского волка с прокалённым тропиками, продубленным ветрами лицом, гиганта со шкиперской бородой и пенковой трубкой в зубах. Каково же было моё разочарование, когда вошёл коротенький толстый человечек, которого своим тренированным глазом я немедленно поместил в категорию «запойных». Чёрный рынок доходных мест функционировал безотказно.
Нас познакомили. Первое впечатление скоро затушевалось другими – благоприятными: капитан сказался воплощением радушия и готовности и сразу предложил мне место главного инженера технической группы. Я был стреляный воробей и мог легко догадаться, что всё «главное» требует непременного утверждения в вышестоящих инстанциях и может повлечь за собой «режимные проверки»; поэтому я отверг лестное предложение, сославшись на нежелание брать на себя ответственность. Капитан, разумеется, что-то понял, но вопросов лишних не задавал, и мы сошлись на скромной должности инженера-акустика.
На столе появился коньяк, мы выпили. Это маленькое служебное (по тем временам) преступление как бы связало всех нас круговой порукой. Поговорили
Я взял свой узелок, попрощался с фронтовыми друзьями (они, кажется, решили посвятить остаток дня военным воспоминаниям и уже навели с помощью коньяка порушенные «мосты») и пошёл за своим новым покровителем, преисполненный странного умиротворения и растущей благодарности. За три с половиной месяца в Матросской тишине я не принял ни грамма алкоголя и теперь испытывал восхитительное чувство парения, какое, должно быть, испытывает подросток, впервые вкусивший запретного плода. Сломанная карьера, возможно, сломанная судьба, угроза поимки и нового заточения, семья, оставшаяся почти без средств к существованию (я, впрочем, надеялся регулярно высылать им свою зарплату), туманное, туманное будущее, – всё как-то съёжилось в уголке освобождённой от пут, распрямившейся души; я вспомнил чьё-то немудрящее наблюдение: освобождая от мира внутреннего, алкоголь впускает в нас мир внешний. Светило солнце, ветерок доносил запахи близкого моря, водорослей, просмолённой снасти, солярки; дальние страны уже рисовались на горизонте и даже полузабытые, полустёршиеся из памяти нехитрые идейки по поводу «акустического зондирование сплошных сред» оживали, приподнимали свои жалкие личики и вопросительно заглядывали мне в глаза: остался ли я ученым или окончательно превратился в «беглого каторжника»? И я мысленно кивал им, подтверждая неизменность, неуничтожимость некой человеческой страсти – страсти исследователя.
Всё оформление свелось к тому, что мы ещё выпили в компании старпома, – он ведал кадрами, – я получил ключ от каюты, был препровождён туда лично капитаном и оставлен с пожеланием «приятного отдыха». Тотчас завалился в койку и проспал кряду восемнадцать часов.
Я проплавал на этом «научном судне» четыре года, и то была настоящая одиссея, о которой я ещё может быть расскажу, ибо как ничто другое она заслуживает подробного описания. Будем считать, начало положено. Пока это всего лишь неплохая, на мой взгляд, иллюстрация человеческих отношений, бывших весьма типичными при нашем тоталитарном строе и как бы преодолевающими, взрывающими изнутри его стальные оковы. Несмотря на то что я скрылся, поправ беззастенчиво подписку о невыезде, никто по-видимому, всерьёз меня не искал; вероятно, тяжесть моего преступления была сочтена не столь заслуживающей «всесоюзного розыска», чтобы тратить на него государственные средства. Мне кажется, интерес представляет то, что я назвал кодексом чести и ещё – чёрным рынком государственных должностей (отнюдь не в смысле уничтожительном), где упомянутый «кодекс» правит бал.
В глубине души я знал: рано или поздно вернусь домой и отдамся в руки властей.
За это время сын мой окончил школу и поступил в университет, дочь успела эмигрировать и вернуться обратно, а жена родила мне ещё одного ребёнка – мальчика, – через шесть месяцев после моего бегства, и мы назвали его по взаимному – телефонному – соглашению именем святого, чьему откровению с каждым днём приходилось верить всё больше.
Пробил час: страна беспокойно заворочалась, как отощавший медведь в берлоге накануне оттепелей. Но я бы наверно и дальше продолжал странствовать по морям, если б не телеграмма, известившая о некоем чрезвычайном событии, каковое, немедленно решил я, никоим образом не должно совершиться в моё отсутствие: старшего сына призывали в армию. Я взял расчёт, попрощался с командой и ближайшим рейсом вылетел в Москву.
Чтение, во множестве, эмигрантских газет, которому предавались мы на судне вопреки «идеологическому руководству» в лице первого помощника капитана, выправило наши мозги в их расположении относительно «проблемы Афганистана»; я был твердо намерен воспрепятствовать этому «военному маразму» (так я называл про себя нашу всеобщую воинскую повинность), хотя никакого конкретного плана ещё не имел и только судорожно перебирал в памяти имена старых друзей и просто хороших знакомых, каждое подвергая оценке с точки зрения «оперативных возможностей» и всё того же «кодекса чести»: поможет – не поможет. Приходилось констатировать с грустью, что о судьбе многих я не знал, потерял связь, а те, с кем до последнего дня поддерживал отношения, за четыре года могли поменять свои «доходные места» на другие, ещё более доходные, и таким образом, как говорится, смешать карты. Ведь чёрный рынок продолжал функционировать. Так или иначе, предстояла нелёгкая, кропотливая работа. И я должен был провести её в кратчайший срок – до того как меня опять схватят и запихнут в кутузку. А что это произойдёт, сомневаться не приходилось. Всего лишь вопрос времени. Надеяться на чудо, конечно, возможно, и мы всегда на него надеемся, но всем известно, как редко случаются чудеса. Если моё «уголовное дело» уже закрыто, размышлял я на пути к дому, то единственно по причине перегрузки наших следственных органов. И ещё, может быть, их ротозейства.
Но в конце-концов, ободрял я себя, существует всегда один незыблемый аргумент – взятка. Именно ему обязан я был четырёхгодичной давности избавлением от неволи. Тогда это сделала жена; сам я не умел давать взяток, но уж коли дело на то пошло, придётся, думал я, повысить уровень мастерства и в этой, прямо скажем, чуждой для меня области. В общем-то у меня было что давать, годы бродяжничества в иностранных портах не прошли даром. А не это ли главное?
Не буду описывать встречу с семьёй – не о том речь. Кто возвращался после долгой отлучки, знает как изменяется облик дома, сохранённый в душе и очищенный временем от сора мелких подробностей, – как он разом обрушивается невыносимо чуждой, неузнаваемой картиной, где лица родных и любимых овеяны жарким дыханием перенесенных и только что подступивших горестей. И даже если на этой картине явилось новое, детское лицо, к нему ещё надо привыкнуть, полюбить его, – задача не из простых, потому что пропущенное отчаянно сопротивляется попыткам исправить в нём неудачные фрагменты. Моя жена выглядела безмерно уставшей, маленький Ваня дичился, не хотел меня признавать, а Митя стал вовсе другим: из нежного подростка превратился в угрюмого юношу, на все обращённые к нему вопросы имеющего один мало что говорящий ответ: «Нормально.» Нормальным было и то, что его призывали в армию со второго курса. «Что же тут нормального?» – спросил я. «А чем я хуже?» – пробурчал Митя. «Чем ты лучше?» –
Первым делом я позвонил Макарову – одному из нашей старой картёжной компании, человеку энергичному и со связями и, как я догадывался, должному за четыре года взобраться ещё на пару ступенек, ведущих во власть. Я не ошибся. Он ничего не сказал мне по телефону (хотя я звонил домой), но по голосу, по интонациям теплоты – как-никак мы дружили со студенческих лет – и одновременно какой-то непонятной, затаённой тревоги я понял, что не ошибся: высокое положение чревато многими опасениями и прежде всего боязнью его утратить в результате какого-нибудь неосторожного шага. Когда он снял трубку, я назвал его по имени, и он сразу узнал меня, однако пауза, продлившаяся чуть дольше того, чем требуется для отклика, сначала обдала холодком, и даже подленькая мыслишка «Откажется» успела состроить мне насмешливую гримаску; но в следующий момент всё было смыто его обычной скороговоркой, переведшей беседу в ностальгическую тональность. Вспомнили нашего безвременно ушедшего друга Альберта Лыкова и договорились навестить его в ближайшие дни в месте упокоения – на Митинском кладбище. Там же и обсудить мои проблемы. Четвёртым всегда бывал Петя Кошкин, к счастью, и он оказался жив-здоров, но звонить ему я не стал, Макаров сказал: сделаем приятный сюрприз. Кошкин подвизался доцентом в каком-то экономическом вузе, я подумал: вот бы и мне! Если кодекс чести ещё работает – а он, по всему, не сдавал позиций – я непременно должен стать на преподавательскую стезю. (Я ведь не знал как это скучно, Впрочем, тому, кто «хлебнул моря», впредь будет всё казаться скучным.)
Я ждал их у подземного перехода в конце Тверской. Они подъехали, вышли из машины, мы расцеловались. Ни тот, ни другой не изменились настолько, чтобы нечто бросилось в глаза, неприятно поразив как бы собственным, отражённым в зеркале подпорченным видом. Мне, со своей стороны, было странным услышать комплимент в адрес моего «южного загара» – похвалу истинных горожан, взыскующих солнца и простора полей. Морскому волку, каковым я всё ещё продолжал себя чувствовать, само слово «загар» показалось каким-то обветшавшим, будто вынутым из старого словаря. Я не сразу сообразил, что принятое мною за комплимент было непроизвольным возгласом удивления: ещё совсем недавно гладкая обывательская моя физиономия превратилась, как говорят, в печёное яблоко – избыток «загара» и «морских купаний» не проходит даром, равно как навязчивое, годами тлеющее в душе беспокойство. Последнее, впрочем, поражает не так лицо, как сердечную мышцу.
Первое, что он сказал после обмена приветствиями: «Старик, у тебя кошмарное досье.» Мы двигались на запад в потоке машин. Солнце на минуту скрылось за «Гидропроектом» и снова ударило в лицо. Откуда он это знает? Всё очень просто: служит на Лубянке. (Я почувствовал, как по спине пробежал холодок. Что может делать в этом заведении простой инженер, каковым выпустил его когда-то – а заодно и Кошкина и меня – наш досточтимый вуз? Ну, скажем, не совсем простой, а вроде бы немного даже учёный, как я говорил раньше – «кандидат в науку», я сам такой, и Петя Кошкин, что сидит сзади в обнимку с портфельчиком, доцент Кошкин, красавец Кошкин, слегка поблекший, но всё такой же дородный и снедаемый таинственными недугами. «Петро, а помнишь как мы с тобой…?» Конечно, помнит. Мы все всё помним – это и есть настоящая мужская дружба. А против Лубянки – что ж, против Лубянки – кодекс чести, и пусть они ещё померятся силами.) Они всё переносят, сказал Макаров, на «машинные носители», всю информацию, накопленную за последние десять лет – пока, – а потом и всё остальное, предполагается создать машинный архив, гигантскую поисковую систему, чтобы за каждой персоной не ползать среди пыльных стеллажей, а добывать её простым нажатием кнопки. К моей особе он получил доступ благодаря только хорошим отношениям с человеком, от которого зависит дать-не-дать. (Конечно, как же иначе!) Ведь я понимаю (Ещё бы!), что на всех «засекреченных» заводились такие «личные дела» («Хранить вечно?» – нет, теперь так не пишут, только гриф). Он. всего лишь начальник вычислительного центра, и не в его власти уничтожить эту мерзкую папочку, он под расписку взял, может обещать только, что когда она (то есть я) будет записана (записан) по его ведомству, он затрёт запись, чтобы и духу моего не было. (И на том спасибо.) Но главное вот что: уголовное дело моё закрыто в связи с пропажей «объекта». (Ушёл из дома и не вернулся. Что ж тут удивительного каждый день кто-то уходит из дома и не возвращается. Если всех искать…) Но вообще-то я всё ещё числюсь в розыске. (Искать вам не переискать.)